– Шуликины давно здесь не живут. Помнишь Шуликиных? Да нет… Где тебе. Вы когда уехали, тебе же пять было?
– Шесть, – от бабушки пахнет свечками и валерьянкой. Достаю конфеты, апельсины, два батона колбасы. – Девочку помню. Лариса или Марина. В казаков-разбойников с ней играли и в принцесс.
– Может и шесть… Это ж сколько лет назад вы уехали?
Двадцать… Двадцать на триста шестьдесят пять, не считая високосных. «Нечего ребенку в этой провинции делать. Лучше пусть мама сама приедет, заодно отдохнет, отоварится», – отец сердился, когда заходил разговор о том, чтобы отправить меня на каникулы к бабушке. Даже позавчера, когда я складывала подарки в дорожную сумку, он хмурился, нарочито громко вздыхал и сетовал на бессмысленность поездки. «Па. Ну, на пару деньков. Бабка больная совсем. Столько не виделись», – я наливала ему чаю, смотрела, как он совсем по-деревенски обмакивает рафинадный кубик в темно-золотистый кипяток…
– А Завадские все здесь. Мишка Завадский – дружок твой, помнишь? Чудной он. Ненормальный маненько. Вроде молодой, а ни друзей, ни гулянок. Слова клещами не вытянешь, прямо сыч. Вроде как сторожем на хлебзаводе работает.
«Воз-вра-щай-ся-а-а-а!» – трамвайные рельсы блестят, как драконья чешуя. Сердце ухнуло и запрыгало, будто через скакалку – «тай-тай, вы-ле-тай».
– Может, и загляну к Завадским. Дом у них такой, с высоким крыльцом, зеленой крышей?
– Где та крыша, – качает седыми косицами бабушка.
Почему это Мишкино крыльцо всегда казалось мне таким бесконечным… «На златом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник…»
Худой небритый мужик в бушлате сидит на нижней ступеньке. Мужик, похожий на гигантскую картофелину, забытую в земле, а зимой вдруг выбравшуюся на свет божий. Глаза у мужика синие, веселые. Губы обветренные. На босых ногах черные калоши, а на голове шапка. Шапка странная, похожая на летный шлем – с ушами и очками на брезентовой макушке. Мужик грызет семечки, сплевывая шелуху в кулак.
– Мишка… – слышу в собственном голосе недоверие, испуг и немного брезгливость. И ничего не могу поделать.
– А? – Поднимает он глаза… – Ну, я Мишка. Чего тебе?
– Кузнецова я. Ольга Кузнецова, – хочется уйти, но Мишка поднимается со ступеньки, делает ко мне шаг и присматривается внимательно, щурясь. – Помнишь, мы еще в детстве дружили. Ну?
– А как же, – хмыкает он. Делает еще один шаг, надвигаясь на меня, словно трактор. Отряхивает ладонь о ватную штанину. Шелуха сыпется на землю. – Ничего так телочка выросла – Леля Кузнецова.
– Приехала вот, – протягиваю руку и едва не отпрыгиваю, когда Мишкины влажные горячие пальцы касаются моих. – Как твоя жизнь?
– Ничо живу. Конечно, не так, как у вас в столицах. Помаленьку.
Мы стоим друг против друга и молчим. Он ухмыляется. Я краснею и злюсь на себя за это. Понимаю, что нужно немедленно разбавить это тяжелое, словно мокрая половая тряпка, молчание.
– А я Лариску Шуликину помню. И нашу ветлу. И еще как мы целое лето играли у какой-то бабушки в сарае… – Мишка продолжает ухмыляться тяжело и влажно, и я испуганно тараторю, выталкивая из себя давно забытые имена и события… – у Бабсани, вот! Играли у Бабсани с ее козой. А ты помнишь? Мы с Лариской воображали себя принцессами, ты был рыцарем, а коза – драконом. Козу еще странно как-то звали… Как же ее звали? Не помнишь? Какое-то глупое имя…
– Солонка, – Мишка хмурится. Потом поворачивается и уходит в дом. Уже на пороге оборачивается. – Козу звали Солонка.
– Вот ведь чудаки: выдумали что коза – дракон, – отвечаю я уже пустому крыльцу.
* * *
– Ну, как Завадские? – бабушка ставит на стол картошку с луком, режет ломтями хлеб.
– Нормально.
– Мишка твой часто про тебя спрашивал, когда маленький был. Все прибегал из школы и спрашивал, «когда Лелька вернется, когда Лелька вернется».
– Угу, – рот у меня забит едой, и я пожимаю плечами.
Вечером бабушка дремлет на завалинке, я сижу рядом – набиваю смску родителям. «Все в порядке. Не беспокойтесь». Мне хочется добавить, что отец прав, и здесь действительно нечего делать, что в прошлое вернуться нельзя, и что я хочу домой. «Па, ты был пра…»
Мишка появляется неожиданно. Спаниельи уши летного шлема плотно обхватывают его небритый подбородок, очки опущены на глаза. Мишка здорово похож на Ихтиандра и чуточку на авиатора из голливудского фильма.
– Я за тобой. Он простил.
– Кто?
– Пошли же. Тебя и так долго не было, – Мишка хватает меня за руку и тянет на улицу.
Оказывается Мишка очень сильный. Я иду за ним. А потом, когда он ускоряет шаг, почти бегу рядом.
– Слушай! Я ему читал! Каждый день, как ты и просила! Каждый день. А потом ты не вернулась. И я заново читал. И еще раз. И еще.
– Что читал? – пытаюсь вырвать ладонь, но это непросто.
– Письма твои. Он слушал. Ага. А потом понял, что ты не приедешь, и обиделся. Солонка! Кто же еще?
Меня вдруг осеняет, что Мишка спился или сошел с ума, и что со мной сейчас может случиться что угодно. Мне страшно, противно. Но больше всего я злюсь, что не послушалась отца.
– И крыло выправилось. Не сразу. Думаешь, зачем мне шлем? Чтобы мошкара в глаза не лезла, и пыль. Там наверху пылищи – даже не представляешь сколько… – он вдруг улыбается и становится похожим на того, прошлого Мишку, на Мишку, с которым мы играли в разведчиков и войну. – Ну, сама узнаешь. Стой здесь и не двигайся.
Мишка отпускает мою ладонь. Наконец-то я свободна. Оборачиваюсь, чтобы мчаться прочь, и замираю. Раз-два-три. Морская фигура, замри!
* * *
У дуба теплая кора. Несмотря на то, что поздняя осень. Несмотря на слякоть. На дождь. Кора теплая и сухая. Даже через куртку я чувствую, как дуб ласкает мою спину, как щедро отдает мне опивки лета, мне – блудной, бестолковой, непомнящей. А в небе пасмурно. Темно. Луны слишком мало, чтобы разглядеть каждую чешуйку, каждый золотой ноготок, бугорки на хвосте, морщинистый лоб, черные губы… Луны достаточно, чтобы следить за стремительным, неудержимым, невероятно-нептичьим силуэтом, который мечется в угольной вышине.
– Мишка, не шмякнись! – выкрикиваю прямо в небо. Туда где к жаркой спине дракона приклеилась крошечная фигурка в летном шлеме. – Мишка-а-а! Отвечай!
Он хохочет звонко и дерзко. Машет мне рукой. Бесстрашный мой друг – Мишка.
Солонка взмывает высоко-высоко, и Мишкин смех становится далеким. Потом дракон срывается с неба и плавно кружится надо мной. Совсем близко. Я чувствую, как медная перхоть сыплется мне на макушку и плечи. Круг. Еще один. Солонка приземляется на полянке и смотрит сиренево, чуть с укоризной.
– Держи, – Мишка протягивает мне шлем. Брезентовый, со спаниельными ушами на ремешке и с очками из поцарапанного пластика. – Крепче коленками упирайся.
– Да не шмякнусь я, – успокаиваю Мишку, но он не верит. Мальчишки всегда не доверяют девчонкам, и наоборот.
* * *
Луна похожа на блин. Желтый и неровный. Я спешу к моему Солонке, а луна спешит за мной. Оборачиваюсь. Мишка ковыряет пальцем в ухе. Он всегда ковыряет в ухе, если нервничает.
Интересно, ремешок сильно натирает под подбородком? Ладно. Послюнявлю – пройдет…
Александр Карнишин
Чесотка
Он проснулся от боли. Во сне от немилосердной чесотки чесал и чесал руку и плечо, пока не расчесал до крови, до мокрого под ногтями. Чесалось ужасно, до головокружения, до горячего лба, потной спины и потемнения в глазах. Терпеть такое было просто невозможно:
– Нянька! – крикнул, задохнувшись спросонок. – Квасу мне! Холодного!
– Все скубешься, скубешься, – ворчала нянька, поднося ледяного, из сеней, квасу. – И чего бы ведуна не позвать? Давно бы вылечил…
Не огрызался, как обычно. Пил жадно, вливая в себя кислое. До холода в животе, до холода в спине – пил, пил, пил…
Все равно чесалось.
А и то – по каждому случаю ведуна звать? Так княжеской казны на воев не хватит. Будет тут ведун, как приклеенный, только кидай ему монету за монетой, чтобы лечил, да разъяснял. Самое-то обидное, что никто не виноват, кроме самого же себя.
Третьего дня в ночь, как обычно, пошел проверять караулы. Конечно, воевода за оборонным делом смотрит, но на что тогда нужен князь, если сам не проверит? А князь теперь он, Ясень, потому что папка полег в последнем походе. Соседи дракона выставили против пешцев – тут даже и не убежать, дракон все равно быстрее. Все там и полегли.
Ясь уже подходил по стене к крайнему в ряду посту, когда услышал тупой удар. Именно услышал сначала, тупое и с хрустом такое, а потом его рвануло вперед, и потекло горячее по груди. И только после этого вдруг вспыхнула, как встающее солнце, дикая боль, замутившая сознание и подкосившая, заплетшая ноги. Он тогда так и свалился под ноги вскочившему с лязгом часовому. Тут же тревогу подняли, воевода набежал с руганью и с ближними своими. Смотрели следы, щурились в тьму за стеной, прикидывали, откуда кинули стрелу, что насквозь пронзила мякоть чуть выше левой ключицы.