Созонова Ника Викторовна
Затерянные в сентябре
Пролог
Мне 82 года, и иногда я ощущаю себя старой, как весь этот мир, или даже еще старее. У меня был муж, дети и внуки, но муж умер, дети живут в других городах, и я совсем одна. Чужие люди, чужие судьбы вокруг… Давно пришла пора умереть, потому что человек живет только пока он кому-нибудь нужен, а у меня не осталось даже подруг.
А потом наступило сегодня, вечное сегодня.
Я проснулась рано, разбуженная легкостью, окутавшей мое тело. В моем возрасте проснуться — это уже достижение, а тут — ни одна косточка не болела, и даже морщины, как обычно смотревшие на меня из зеркала, казались не безобразным, но мягким и ласковым росчерком времени, отметившим мое лицо. В них была мудрость китайских иероглифов и покой.
Что-то было не так, что-то произошло: не доносились обычные утренние звуки — шум воды, струящейся в ванной, ругань соседей на коммунальной кухне, пьяный храп за тонкой стеной. Я никого не встретила, когда вышла из комнаты, а затем из парадной. Я не удивилась. Просто решила, что наконец умерла и попала в другой мир. Он был точной копией Питера, но совершенно пустого.
Яркий сентябрь одел город в свои одежды. Воздух казался таким же чистым, как во времена моей молодости. Ни одной машины, ни одного человека, ни даже кошки или голубя — совсем как в рассказе Рея Бредбери про семью из трех человек, обнаруживших, что они одни на всем свете. Правда, они сами пожелали накануне, чтобы на Земле кроме них никого не осталось. Я же ни о чем таком не думала перед сном, никого не проклинала, а даже наоборот, помолилась Богу за милую девочку, что помогла мне донести сумку с продуктами на третий этаж.
А потом я встретила остальных.
Первым был Чечен. Он сидел на корточках у решетки Летнего сада, и его цветастая куртка вливалась в яркое пятно опавшей листвы. Он представился как Ахмет, а потом с улыбкой добавил:
— Все Чеченом кличут, так что вы, матушка, тоже можете меня так звать.
Помнится, я долго вглядывалась в его умное восточное лицо, помеченное печатью возраста, с жесткими губами и темными глазами, в которые трудно было смотреть дольше двух секунд. Глаза человека, который принял боль, взвалил ее на свои плечи и понес — молча и не оглядываясь, ни с кем ею не делясь.
Мне не хотелось спрашивать, что случилось и где мы: отчего-то я была уверена, что он не сможет удовлетворить мое любопытство. Да и не было, в сущности, особого любопытства — я просто наслаждалась самим бытием, чего со мной не случалось очень давно. И еще мне было радостно, что я не одна. Я очень давно не говорила ни с кем по-человечески: врачи в поликлинике и кассирши в универсаме не в счет.
— Ну что, сынок, пойдем?
— Куда, матушка?
— Искать других.
— А вы думаете, что есть еще кто-нибудь?
Я пожала плечами и отказалась от галантно поданной мне руки.
Мы шли, и город медленно плыл рядом с нами — коронованный осенью, усталый сумрачный господин. Черный стройный чугун решетки и черные стволы древних лип взрывались алыми и золотыми пятнами листвы, кружили головы. Громада Михайловского замка, к которому мы свернули, казалась не мрачной, не ассоциировалась с душегубством и кровью, как обычно, но торжественно гармонировала с листопадом и тишиной.
На ступеньках замка мы встретили Эмму. Она судорожно плакала, опустив голову на постамент статуи, величавой и равнодушной.
Чечен подошел к ней и опустил на плечо руку. Она дернулась и оттолкнула его. А потом забормотала очень быстро, кажется, не понимая и не видя, кто перед ней, и мечтая только об одном: выговориться:
— У меня дети, трое. Сашке четырнадцать, самый трудный возраст, Аленушке восемь, а Павлик еще совсем маленький, в детский сад ходит. Сегодня просыпаюсь, чтобы младшего в садик будить, а его нету, и никого нету. Что с нами?.. Где мои дети?..
Она подвывала и раскачивалась, а мы с Чеченом стояли и смотрели, не зная, что делать.
Истерика прекратилась разом. Она взглянула на нас вполне осмысленно.
— А вы кто такие?
— Меня зовут бабушка Длора, а это Чечен. Только не спрашивай, что произошло — мы сами ничего про это не знаем.
— Значит, нужно найти того, кто знает.
Она собралась, промокнула слезы и коротко представилась:
— Эмма.
И стала вдруг похожа на свой плащ: элегантный, серо-стальной и наглухо застегнутый. У бровей сухая складка — значит, много хмурится. А вот морщинок в уголках карих глаз почти нет — видно, смех не является ее частым гостем. Ровно подстриженные и уложенные волосы, ухоженные ногти, белые зубы — сейчас она явно стыдилась, что мы видели ее слезы, ее слабость.
И опять мы шли, уже втроем. И я почувствовала усталость — легкую и приятную. Меня оставили на скамейке у Пушкина — кудрявого размашистого и торжественного, наказав никуда не отходить. Белоснежные свежеокрашенные скамейки были пусты. И вся площадь с величаво-желтой громадой музея — пуста. Я да Пушкин. Поэт молчал, застыло-взволнованный, и вдруг опустил воздетую правую руку и почесал ею затылок. А затем вновь вытянул, как положено. Впрочем, это мне, видимо, померещилось на переходе к дреме — ведь я задремала в ожидании своих спутников. Мне привиделась стайка пегих лошадей с крыльями, парящих над городом, режущих прохладный небосвод громким ржанием. Одна из лошадок зацепилась крылом за шпиль Петропавловки, и вниз посыпались перья. Но земли касались уже листья — узорчатые, багряные и золотистые.
— Можно присесть?
— А разве вы видите толпы желающих занять это вакантное место?
Я очень обрадовалась голосу, что вывел меня из дремы. Еще один человек — живой, настоящий. Невысокий юноша с длинными волнистыми волосами, забранными в хвост. Серо-голубые глаза с усталыми тенями под ними, узкий подбородок, породистый нос. На худощавой мальчишеской фигуре была кожаная куртка со вставками из буро-рыжей шерсти, подчеркивавшая выражение звериной настороженности во взгляде и во всем облике.
— Меня зовут Последний Волк.
— Интересное прозвище.
'Ну, какой же ты Волк? — ласково подумалось мне. — На матерого зверя никак не тянешь. Волк-подросток, Волчонок — изгнанный из стаи или сам сбежавший от всех ради призрачной свободы'.
— Это не прозвище, а имя, и другого у меня нет. Я выбросил свой паспорт в шестнадцать лет, как только получил. Мне кажется, что документы могут быть у вещей: телевизора или стиральной машины, а у человека их быть не должно. С тех пор вот уже тринадцать лет я зовусь так, и, думаю, за такой срок имя вполне стало истинным.
— Конечно. Разве я спорю? Да вы присаживайтесь, молодой человек! И не кипятитесь — это может плохо сказаться на вашей нервной системе.