— Повинимся профессору, — осторожно произнесла она, неуверенно глядя на Котейшество, — Ну, виноваты, шалили. Случайно опрокинули банку. Ну не убьет же он нас!
— Барби, — Котейшество подняла на нее взгляд. Теперь ее глаза не казались цвета гречишного меда, они потемнели и сделались похожи на ржавчину, — Это был любимый гомункул профессора. Ты знаешь, что он делает с теми, кто портит его любимые вещи?
Барбаросса неуверенно кивнула.
— Та сучка из «Готландских Дев»…
— Ее звали Требуха.
— Не помню, как ее звали, — Барбаросса досадливо дернула головой, — Помню только прыщи у нее на роже. Болтали, будто профессор Бурдюк сжег ее на месте, когда узнал, что она позаимствовала из его лаборатории печку, чтоб приготовить какую-то дрянь…
— Атанор[16].
— Что?
— Это был атанор, Барби, — тихо произнесла Котейшество, — Специальная алхимическая печь. Требуха взяла ее в лаборатории, чтобы приготовить раствор белены. Но призвала не того демона, которого следовало, и сожгла ее дотла. А когда повинилась…
Барбаросса напряглась.
— Так он сжег ее?
— Нет. Не сжег. Он заточил в ее груди вечно горящую частицу огня, — тихо произнесла Котейшество, глядя пустым ржавым взглядом на кадку для молочая, — Кусочек самого Ада, медленно сжигающий ее изнутри. Требуха ведрами хлебала воду, каталась по земле, выла, молила о пощаде, но Бурдюк не смилостивился, пока она не превратилась в кучку угля на полу. А потом приказал служанке вытереть пол тряпкой.
То ли сказалась близость сырой земли, то ли природа гомункула неумолимо брала свое, но тело его быстро разлагалось, сморщиваясь и распространяя вокруг резкий аммиачный запах, немного отдающий маринованным луком. Он уже не походил на уродливую куклу и искаженными пропорциями, как при жизни, скорее, на какое-то серое насекомоподобное существо, быстро сереющее и сливающееся с землей, ветшающее на глазах…
— Он не посмеет. Ты — его лучшая ученица.
— Она тоже была его лучшей ученицей, Барби. У профессора Бурдюка каждый год новая лучшая ученица. А Мухоглот был при нем четыре года.
Барбаросса и сама ощутила сырую слабость в груди. Точно там, между не единожды сломанными ребрами и отбитой селезенкой невидимые ядовитые пауки принялись плести липкую паутину, опутывая ей внутренности. И где-то там же быстро разлагался тщедушный маленький гомункул.
Паршивое чувство, сбивающее дыхание и сковывающее движения. В последний раз она ощущала нечто подобное полгода назад, когда в узком переулке Унтерштадта встретила трех не в меру ретивых сучек из «Люцернхаммера» с ножами в рукавах. Очень ретивые и злые сучки с очень острыми ножами. Тогда она вырвалась. С проткнутой печенкой, распоротой рукой и парой свежих дырок между ребрами. Вырвалась, щедро угостив Брокк своей и чужой кровью. Но сейчас…
— Что ж, — пробормотала она, — Дело херня, но, по крайней мере, у нас есть время, чтобы пораскинуть мозгами. Профессор Бурдюк не появится в университете еще по меньшей мере два дня, а значит…
— Он будет здесь завтра, с рассветом.
— Что?
— Завтрашняя лекция, — голос Котейшества был столь слабым, что мог бы показаться заблудившимся в лекционной зале октябрьским сквозняком, — Он доверил мне читать ее, но и сам будет присутствовать на занятиях, чтобы проверить, как я веду урок. У нас в лучшем случае восемнадцать часов.
Барбароссе показалось, что она слышит тяжелое сопение Бурдюка и влажный шорох шевелящейся в нем соломы. Всего лишь отзвуки ветра за окном, но на миг ей стало так холодно, точно она забралась на самую высокую башню университета в одной только нижней рубашке.
Не полтора дня, как она предполагала. Не день, что было бы еще терпимо. Котейшество сказала, сейчас половина второго или что-то около того. Ну да, все сходится. Сегодняшние занятия завершились в полдень, еще полтора часа она ждала Котейшество в лекционной зале, измываясь над гомункулом, значит, в их распоряжении осталась половинка дня, чтобы найти спасение. И та — надкусанная, точно пшеничная лепешка.
Котейшество с потерянным видом смотрела в окно. Лицо казалось даже не бледным — серым, как плоть гомункула, разлагающаяся в горшке с молочаем. Барбаросса и сама ощутила предательскую слабость от одного лишь взгляда на подругу.
Вот она, разница между нами, подумала Барбаросса. Ее считают одной из самых прилежных и подающих надежды ведьм Броккенбурга, моим именем пугают школяров. Но когда дело касается серьезных вещей, угадайте, кто берет поводья в свои изрезанные шрамами руки.
Барбаросса положила руку на плечо Котейшества и тряхнула. Осторожно, но без излишней нежности.
— Не беда, — решительно произнесла она, — У нас все равно до черта времени. Пошли. И будь добра не развешивать сопли, я не хочу поскользнуться на лестнице.
Котейшество слабо трепыхнулась в ее хватке. Еще ничего не понимала, глаза не успели вернуть себе привычный цвет, который она называла цветом гречишного меда, но чужая уверенность благотворно сказалась на ней — щеки как будто немного порозовели.
— Куда? Куда мы? Как ты…
Барбаросса осклабилась.
— Добудем для старины Бурдюка другого ублюдка в банке, раз уж мы не можем вернуть этого. Мы в Броккенбурге, Котти! Здесь добыть гомункула можно быстрее, чем кусок пирога!
— Но он… он же…
— Заметит? — Барбаросса мрачно хохотнула, — Не сомневайся. Другого такого мозгляка, как наш Мухоглот, во всем городе не сыскать. Непременно заметит. Но, по крайней мере, не превратит нас в пепел на полу.
Котейшество вяло кивнула. Энергия, распространявшаяся зудящим теплом в теле Барбароссы, стала передаваться и ей. Этой энергии пока еще было слишком мало, чтобы вернуть ее лицу привычное выражение, но достаточно, чтобы она, по крайней мере, смогла тряхнуть головой.
— Ты права, Барб. Мы просто найдем другого гомункула для профессора, вот и все.
Барбаросса удовлетворенно кивнула.
— Вот такой ты нравишься мне гораздо больше. И где мы станем искать другого гомункула в первую очередь?
В этот раз Котейшество отчетливо улыбнулась. Верный знак того, что она взяла чувства под контроль.
— В Эйзенкрейсе, конечно. Где же еще?
— И верно, — согласилась Барбаросса, — Где же еще? И мы рванем туда точно лошади с подпаленными хвостами, прямо сейчас. Или ты хочешь задержаться, чтобы спеть своему любимцу колыбельную?
Мухоглоту не нужна была колыбельная. Обретший последнее пристанище под листьями сухого от алхимических испарений молочая, похожий на истлевшую мышь вроде тех, что каменщики замуровывают в кладке на счастье, он не выказывал никаких жалоб и капризов. Однако глаза его внутри съежившейся деформированной головы сохранились на удивление хорошо.
Так хорошо, что Барбароссе стоило немалого труда убедить себя, что они вовсе не провожают их с Котейшеством взглядом до самого порога.
Барбаросса никогда не любила разглядывать гомункулов и не испытывала к ним симпатии. На ее взгляд, все они, независимо от возраста и пола, были скудоумными ублюдками, запертыми в банках, ворчливыми, как столетние старики, и такими же злобными. Но этот…
Дьяволово семя! Этот выглядел хорошеньким, как фарфоровая кукла из числа тех, которыми играют дети оберов, настолько, что почти невозможно было представить его заточенным в банке посреди профессорской кафедры.
Плод сформировался почти полностью, Барбаросса легко определила это, хоть и не обладала большими познаниями по части алхимии. Не черепахообразный уродец с раздувшейся головой, как плоды на восьмой неделе извлечения, и не какой-нибудь шестинедельный ублюдок, у которого и лица-то толком не разобрать, одни только мягкие розовые хрящи, выпирающие из черепа. Нет, этот выглядел почти целиком сформировавшимся маленьким человечком, можно было разобрать даже маленькие пальчики на ногах. Кожа у него была бледной и упругой, а глаза, безразлично взиравшие на Барбароссу через стекло, были чудесного орехового цвета.
— Это Бриарей, наш любимец, — приказчик кивнул ей с таким достоинством, будто сам был гордым отцом этого плавающего в банке плода, — Превосходный экземпляр, один из лучших. Тридцать недель полной выдержки. Взгляните, как превосходно сформировались ушные хрящи! У него даже есть ногти!