Даже не знаю, как правильно написать тебе.
Да, ты все понял, я уверен, я вижу это по твоим глазам, чувствую всей кожей, плечи горят.
Я не могу оставаться с тобой, я даже не могу оставаться в этом городе, как не мечтал бы жить здесь всегда.
Уезжаю очень скоро и очень далеко; мне крайне тяжело расставаться с тобой, и ещё тяжелее знать, что ты сумеешь удержаться и не пытаться найти меня, чтобы снова разрушить мою жизнь. Но я также и рад, потому что знаю твою нерушимую твёрдость, — ты не воспользуешься моей слабостью. Не придёшь ко мне на рассвете или закате, зная, что твоя воля и страсть снова смогут меня сломить, потому что, кроме них, кроме света твоих пылающих глаз, в мире нет почти ничего.
Мы останемся разлучёнными до конца наших дней; быть может, увидимся за невидимой гранью Разделённой, или встретимся лишь за стеной предвечной Тьмы, по воле Владыки, защищающей наш мир. Но вопреки расставанию, мы будем вместе — во всех мгновениях, прожитых вдвоём. В мечтах, в страданиях, во снах. В стихах, не сложенных и не высказанных никем.
И я всегда буду помнить тебя.
Твой Рон. Прощай.
Генерал Даре Амато медленно, тяжко открыл глаза, всматриваясь в поднимающийся солнечный диск, и внезапно ему показалось, что вечное Солнце взирает на него чьим-то пронзительным, бросающим в дрожь лицом.
Но у него уже не было сил, чтобы пугаться, удивляться или трепетать. Лоб его был покрыт испариной, лицо очень бледно, с висков тоненькими струйками стекал холодный солёный пот, губы и пальцы непроизвольно мелко дрожали.
На расслабленных, укрытых белым шёлком халата коленях покоилось лишь последнее письмо, с массивной сургучовой печатью, гербовыми знаками Высокого Двора и стандартными строками официального уведомления высших лиц Империи по вынесенному и подтверждённому обвинению в государственной измене. Строк, не использовавшихся в пределах Дэртара со времён Седьмого Нашествия.
Генерал не знал, что сегодня это обвинение предъявлено ещё почти полусотне человек; но если бы узнал, его решение не стало бы иным — он с детства шёл по дороге, с который было не свернуть.
В левой руке Амато сжимал тонкий крошечный кинжал со змеящимся холодным лезвием, на котором застывали капельки тёмной крови, смешанной с лёгкой серой пыльцой, — в ней также были измазаны обе руки генерала, его губы и лоб.
Единственная неумелая маленькая ранка на шее у самой вены, обагрённая медленно стекающей алой росой, также была посыпана слипшимся серым порошком, и края раскрытой плоти покрылись зелено-серым налётом.
Веки генерала становились все тяжелее и тяжелее, взгляд все мутился и расплывался.
В самую последнюю минуту, когда письмо белым крылом сорвалось на умащённый красным вином пол, когда кинжал выпал из трепещущих, сводимых судорогой рук, когда в горле клокотало что-то, чего невозможно было понять, генерал вдруг отчётливо увидел, что у Солнца, встающего над горизонтом и наблюдающего его уход, выцветшие, но твёрдые и бесстрастные стариковские глаза на худом, вытянутом лунообразном лице.
Мгновение человек смотрел в огромное алое пятно, занимающее весь его мир.
Затем веки победили, его накрыли ватные слабость, темнота и тишина. Несколько минут спустя Даре Дерек де Клер- Амато был мёртв.
— Вот книга, которую вы заказывали, мой господин, — низко поклонившись, произнёс старый слуга, кладя её рядом с кроватью, в которой необычно долго позволил себе нежиться полупроснувшийся генерал. — Я купил её у торговца географическими картами, и она обошлась мне почти за полцены, — беззубый рот старика растянулся в довольной улыбке.
— Спасибо, Винсент, — негромко ответил Демьен, окончательно пробуждаясь, потягиваясь с отчётливым хрустом и широко зевая. — Иди... Я подойду немного позже... пусть начинают без меня.
— Как скажете. — Слуга снова поклонился и скрылся, осторожно прикрыв за собой дверь.
Несколько мгновений генерал Бринак смотрел на мрачно-синий бархат с яркими блёстками звёзд и серебристым ликом Луны. Затем открыл книгу и нашёл нужную страницу, хранящую стихотворение неизвестного — как и большинство из них — эльфийского поэта. Медленно прочёл, вбирая в себя до странного краткий, вышелушенный, сухой слог. Для эльфийской поэзии совершенно не характерный.
Несколько раз перечитав, чувствуя, как горит в сознании каждое из сказанных древними слов, он стащил книгу в кровать, взял в руки бумагу, перо и быстро, почти без исправлений, написал на листке бумаги мгновенно родившийся в сердце перевод. Просмотрел его, ещё раз перечитал — и рывком отвернулся к окну.
Встал, тяжело и размеренно дыша. Коснулся рукой сердца, у которого висел маленький медальон, хранящий однажды подаренное судьбой невыразимое, недостижимое тепло. И, тяжело вздохнув, начал одеваться.
Листок лежал на столе, прикрытый пером, и медленная клякса расплывалась в нижнем углу, куда уткнулось плачущее перо. Солнце, пробиваясь сквозь занавески, светило на высыхающие слова:
Я на самом краю стою,
И судьбе меня не спасти
В час, когда чужим отдаю
Все добытые милости.
Я стою на краю земли,
Но вперёд не шагну, не лишусь
Жизни, поднятой из пыли...
Заплачу за все, что свершу.
Будет сердце меня убивать
С каждым днём, несущим вперёд,
Будут после меня вспоминать,
Как не знавший трепета лёд,
Но оправдан буду листвой,
Что проносит, в небе скользя,
Мимолётную просьбу той,
Для которой я предал себя...
Генерал помассировал болезненно сжавшееся сердце, продолжая отрешённо смотреть в полузашторенное окно, — оно все ныло и ныло. Краткий сон не принёс ему отдохновения и необходимого спокойствия. Непозволительно значительные вещи были поставлены на кон, слишком многое он уже сделал, и сейчас, стоя у подножия очередного ступенчатого перелёта, отчётливо представлял себе, сколько ещё предстоит, — значит, нужно было собраться. Забыть обо всем, кроме единственно важного.
Кашлянув, натянув на плечи расшитый вязаными лентами тёплый плащ, он открыл медальон и несколько минут всматривался в лицо девушки, изображённой там, в масле крошечной миниатюры, которой магия придавала волнующую трёхмерную глубину.
Как обычно, она оказала своё воздействие, бывшее сильнее любого профессионального волшебства. Он успокоился, даже совесть и горечь в его душе замерли, оттеснённые обречённым обожанием. Генерал Бринак неожиданно кратко, сухо улыбнулся, на краткое мгновение снова возносясь к небесам. На сердце у него потеплело, и слегка увлажнились всегда непримиримо-стальные глаза.