А за железноруким рыцарем, из города в город, тянулась цепочка трупов. Удавленники, которых находили в постелях собственных домов, задушенные бродяги, блудницы со сломанной шеей и посиневшие бюргеры…
Плащ удачи покрывал Старого Барона. Единственной карой чернокнижнику и убийце служила людская молва. Инквизиция помалкивала, увлечена громкими делами секты хоргин-порченниц и священника-душепродавца из Барготты, обманувшего своего демона во спасение жизни римского понтифика. Император Карл преступно благоволил к блудному рыцарю – впрочем, чего ждать от сына Филиппа Мертвеца и Хуаны Безумной, сперва возившей труп мужа по всей Кастилии, а позже преследуемой виденьями черного кота-людоеда?! Неуязвимый фон Хорнберг обретался в мире, как червь в орехе, смеясь над проклятьями. И никто, кроме Ганса Эрзнера, не видел, никто, кроме бывшего оружейника, не слышал, как вечерами Хорнбергский владыка кричит на свою искусственную руку. Страшно кричит. Надсадно. На чуждом людям языке. Так кричат на пса, не желающего выполнять приказ. Так вынуждают к покорности раба-ослушника. Так, наверное, превращают тихоню в палача.
Сухая гроза царила над жизнью двоих: господина и слуги.
Сухая гроза держала обоих за горло одной рукой: железной.
– Добрый вечер…
– Добрый…
– У меня дочь рожает…
– Далеко-то идти?
– В Хорнберг.
Ганс был уверен, что повитуха откажется идти в заклятый замок. Да еще на ночь глядя, с чужим громилой. Но одноглазая бабка оказалась не из робкого десятка. «Снасильничаешь? – ехидно оскалилась карга, демонстрируя молодые, острые зубы. – Или чертям скормишь? Идем, душегуб, родим человечка…»
Пока они возвращались, с неба не пролилось ни капли дождя.
В замке кривая повитуха мигом взяла дело в свои руки. Кухарка Магда протрезвела от одного взгляда на старуху и отправилась греть воду. Вернувшийся было позубоскалить конюх Эрнст огреб гору проклятий, мышкой шмыгнув прочь, а Грета-роженица благодарно стонала, забыв о воплях. Ганса прогнали вон: карга вытолкала его взашей, под ночное небо, превратив из бдительного стража в обыкновенного старика, дожидающегося, пока он станет дедом. Даже память удрала куда-то в темный угол, перестав мучить.
– Иди напейся! – бросила вслед повитуха, ухмыляясь.
Совет был хорош. Но до входа в винный погреб Ганс дойти не успел. Небо, почуяв визит повивальной бабки, все-таки разродилось дождем: мелкой, жалкой моросью, похожей на нищего бродягу, чудом пробравшегося на пир молний с громом. Огибая главную башню, скользя на мокрых камнях, Эрзнер сыпал бранью, кашляя, и вдруг остановился как вкопанный.
– Саддах Н'ё! Осэ гмур Кад'дмот махзаль-хннум! Саддах, махзирит!
В верхних покоях барона горела свеча. Тусклый огонек, пасынок небесных костров, давал больше теней, чем света. Окно выглядело приглашением в чистилище, а внутри, в мешанине хмельных призраков, рыцарь фон Хорнберг кричал на свою руку. Так страшно, словно делал это впервые. Не зная языка, жесткого, будто подошва ландскнехта, щелкающего, как бич палача, гортанного, словно грай воронья над Виселичным Холмом, верный Ганс дрожал загнанной лошадью. Страх вернулся, победив привычку. Последний раз он слышал этот чудовищный разговор хозяина с протезом пять месяцев назад, в Аспельте, и утром они уехали раньше, чем удалось выяснить: был ли в городе ночью задушен кто-то из местных? Впрочем, ответ Ганс знал и без сплетен. Барон, в позапрошлом году разменяв девятый десяток, выглядел бодрым живчиком. Глаза рыцаря сияли, он изволил шутить и даже припомнил давнюю осаду Нюрнберга, вслух поблагодарив неведомого «дланереза» – жаль, последний счел за благо скрыться от баронской благодарности.
Ничего, у фон Хорнберга руки длинные…
Намек был чертовски прозрачен. У кого иного от сказанного три дня понос бы кишки наружу выворачивал. Но Ганса смущало другое. В его возрасте, хотя он был на двадцать лет младше господина, мало боишься смерти. Да, хочется дождаться внука или внучку, поднять дитя на ноги, Грета тоже требует опеки… И тем не менее. Смерть так долго ходила рядом, что он привык к ледяному дыханию за спиной. Сдурей барон под грузом возраста, захоти наконец отомстить Эрзнеру – пускай. Не жалко. Удивительно другое: в словах насчет благодарности крылась искренность. Невозможная, небывалая искренность. Ганс неожиданно для себя подумал: а что, если Старый Барон однажды приблизил некоего нюрнбергца, чья судьба в противном случае утонула бы в крови при разгроме Ясного Отряда – не из извращенного чувства мести, а действительно желая сказать спасибо?
За что?!
Вторую руку ему отрубить – приемным сыном сделает?!
– Хаш! Гуруг ас-саддах!
Дождь мокрым щенком тыкался за пазуху. Стены обступали старика, будущего деда, верного слугу. Замок сжимался в кулак – вокруг крика хозяина, вокруг власти и властности, неожиданно ударившейся об упрямое, бессмысленное ( стальное ?) сопротивление. Власть усиливалась, властность нарастала, в самой сердцевине своей дав предательскую трещину; «Жить! Жить хочу!» – слышалось Гансу в чуждых словах, меньше всего похожих на заклятье. Эрзнер помотал головой, намереваясь как можно быстрее оказаться в винном погребе, где напьется до синих гульфиков…
Но случилось чудо.
– Хаш! Ха-а-а…
Хрип заполнил покои барона. Моргнув, умер огарок свечи, зубастая молния вцепилась в небо над долиной. Казалось: это хрипит небо, зигзаг огня в тучах, дождь под ногами, зубцы стен над головой. Хрип брал Хорнберг штурмом. Один за другим, падали защитники цитадели, таран с горловым бульканьем разнес ворота вдребезги… Смерть вступила в замок. Тихая, надменная смерть: зная, что вскоре крик новорожденного изгонит ее прочь, пока она торжествовала победу.
Ганс не знал, сколько времени он простоял, не в силах двинуться с места.
Скрип оконной рамы. Скрежет по камням башни: ниже, еще ниже.
Когтистый паук спускался к жертве.
Когда что-то шлепнулось в грязь рядом со стариком, он сумел лишь опустить глаза. А хотелось бежать, нестись, мчаться без оглядки к спасительным бочкам с вином, дарующим забытье. В луже корчилась железная рука. Ганс готов был поклясться: сволочной протез смотрит на него. Хотя как можно смотреть без глаз, он затруднялся объяснить. Видимо, оценив слугу как тварь безобидную и бесполезную, более того, знакомую, протез двинулся дальше. Закрепленный намертво большой палец цеплялся за выбоины, подвижная четверка остальных пальцев шевелилась на манер ножек насекомого, но двигалась рука плохо. Ее судорожное шевеление напоминало раненого, умирающего солдата. Знакомая картина: несчастный ползет к ручью, волоча за собой потроха. Глоток воды, а там пусть рай, пусть пекло – все равно.