Доктор, очнувшись от беспокойного сна, — ибо, даже услышав долетевший над водами крик Перч-Призма, он не смог заставить себя открыть глаза, — с усилием выпрямился и обратил усталый взгляд на челнок.
— Тут кто-то что-то сказал? — воскликнул он, предпринимая героические усилия, чтобы выглядеть веселым, даром что руки и ноги его были налиты свинцом, а голову жгло, как огнем.
— Не прозвучал ли над этими водами некий голос? А, ну да, это вы, Перч-Призм, клянусь всеми нерегулярными войсками! Как поживаете, адмирал?
Впрочем, едва успев озарить челнок во всю длину его одной из своих Улыбок, своего рода бортовым дентальным залпом, Доктор снова откинулся на матрас, а санитар, не обращая внимания на Перч-Призма и прочих, с силой оттолкнулся длинным шестом от пола бальной залы, и плот поплыл, удаляясь от Профессоров, в сторону госпиталя, где, надеялся санитар, он сумеет уговорить Доктора прилечь на часок-другой, сколько бы ни дожидалось его покалеченных и изнуренных, умирающих и умерших.
Глава семьдесят четвертая
Разумеется, Ирма не пожалела сил для убранства своего дома. Сколько трудов, сколько мысли и, как она полагала, вкуса потрачено на него! Как досконально продумано сочетание красок! Ни одного диссонанса во всем жилище! И действительно, вкус там ощущался такой, что Кличбор так и не смог почувствовать себя в этом жилище как дома. Семейное гнездо внушало несчастному ощущение собственной неполноценности, он ненавидел зеленовато-синие шторы и сизовато-серые ковры так, словно это они были виноваты, что жена выбрала именно их. Впрочем, с чувствами Кличбора Ирма нисколько не считалась. Ирма знала, что он — всего лишь мужчина, в вопросах «художественных» ничего не смыслящий. Она же выражала себя, как то и следует женщине, посредством щегольского залпа пастельных оттенков. Ничто здесь ни с чем не дисгармонировало, поскольку не имело на это сил; все шептало о благополучии жизни среди тонких тонов, все дышало изысканностью.
А затем пришла варварская вода и все труды, все мысли, весь вкус и изысканность — о, где они ныне? Это уж слишком! Это уж слишком! Чтобы всю любовь, растраченную ею, потопил презренный, гадкий, тупой, никому не нужный дождь, чтобы вот эта, вот эта, бессмысленная, безмозглая стихия, именуемая дождем, обратила каждое проявление ее артистичности в грязь, в бесформенную кашу!
— Ненавижу природу, — вскрикивала Ирма. — Ненавижу ее, отвратительную скотину…
— Вот те и на, — пробормотал, покачиваясь в гамаке и разглядывая потолочную балку, Кличбор. (Им отвели чердачок, на котором они могли с удобством упиваться своими несчастьями.) — Нельзя, невежественное дитя мое, так говорить о природе. Боже правый, нет! Черт побери, да ни в коем случае!
— Природа, — с презрением воскликнула Ирма. — Думаешь, я боюсь ее? Пусть себе делает что хочет!
— Ты тоже часть природы, — помолчав, сообщил Кличбор.
— Не говори ерунды, ты… ты… — Ирма не нашла слов.
— Да, и что же я такое? — пробормотал Кличбор. — Почему бы тебе не сказать, что таится в твоей пустенькой, маленькой, женской головке? Почему не назвать меня стариком, как ты делаешь, когда злишься на что-то? Если ты не природа, не часть ее, то что же ты, к чертям собачьим, такое?
— Я женщина, — взвизгнула его жена и глаза ее налились слезами. — И мой дом ушел под… под… мерзкую… дождевую воду…
С великим усилием перекинул господин Кличбор свои худые ноги через край гамака и, когда те коснулись пола, встал, покачнувшись, и неуверенно повлекся к жене. Он отлично сознавал благородство своего поведения. В гамаке было так удобно; да и шансов, что его рыцарство будет оценено по достоинству, имелось всего ничего: что тут попишешь, такова жизнь. Порою приходится совершать определенные поступки, дабы подтвердить свой духовный статус, к тому же ужасная вспышка Ирмы лишила его душевного равновесия. Что-то он обязан был предпринять. Но зачем производить столько шума, да еще такого неприятного? Голос Ирмы пронзил его голову, точно нож.
Но как же они трогательны — эти жалобы на Природу. До чего она все-таки невежественна, просто оторопь берет. Как будто природа обязана отступить, едва подойдя к порогу ее будуара. Как будто наводнению следовало прошептать: «Чш… чш… чш… зачем так шуметь… зачем… так… шуметь… это же спальня Ирмы… все сплошь лаванда да слоновая кость… лаванда да слоновая кость…» — Это ж надо! — ну и нашел он себе жену, по совести говоря… и все же… все же… одна ли жалость повлекла его к ней? Он не знал.
Кличбор присел рядом с Ирмой у чердачного оконца и обнял ее длинной, вялой рукой. На миг супруга его содрогнулась, но тут же оцепенела снова. Однако убрать руку не попросила.
Они сидели бок о бок на маленьком чердаке, огромный замок лежал под ними, подобный гигантскому телу с заполненными водою артериями, и оба смотрели на противоположную стену — туда, где отвалился кусок штукатурки, оставив после себя серое пятнышко, похожее формой на сердце.
Не то чтобы Фуксия не боролась со все нарастающей в ней меланхолией. Однако уныние нападало на нее слишком часто, чтобы ей удавалось справляться с ним.
У эмоциональной, влюбчивой, переменчивой девочки и так-то немного насчитывалось шансов обратиться в счастливую женщину. Даже будь она от природы веселой и радостной — и тогда все, выпавшее ей на долю, вероятно, выгнало бы из души ее многоцветных птиц счастья. Фуксия же, как человек, скроенный, так сказать, из материи более мрачной, способный испытывать острое счастье, и все-таки более склонный к мраку, чем к свету, была в куда большей мере открыта для нещадных ветров судьбы, которые, казалось, норовили обойтись с нею особенно сурово.
Присущая ей жажда любви не нашла утоления; о любви же, которую сама она питала к людям, никто не догадывался — да никто в ней и не нуждался. Изобильная и глубокая, как сумеречный сад, она так и осталась никем не открытой. Сад этот широко раскинул зеленые ветви свои, но ни единый путник не пришел, чтобы отдохнуть в их тени и вкусить от их сладких плодов.
Мысли ее постоянно обращались к прошлому, но Фуксия не находила в нем ничего, кроме развития рожденной под злой звездой девочки, которая, несмотря на ее титул и все, что тот подразумевал, мало что значила в глазах замка — бесполезное, ненужное дитя, злополучное и одинокое. Больше всего она любила свою старую нянюшку Шлакк, брата, Доктора и, на странный манер, — Флэя. Но нянюшка Шлакк и Флэй мертвы, а Титус переменился. Брат с сестрой еще любили друг дружку, однако между ними залегла хмурая туча, которую ни он, ни она не способны были рассеять.
Оставался еще доктор Прюн. Но на него с началом наводнения навалилось столько работы, что Фуксия с ним просто не виделась. Да и желание увидеть последнего из своих настоящих друзей ослабевало в ней с каждым приступом черной меланхолии. В любви и совете Доктора, который, чтобы помочь ей, верно, бросил бы целый мир истекать кровью, она особенно нуждалась в те минуты, когда у нее все леденело внутри, и она запиралась, заболевая от мыслей о пустоте своей жизни, о никчемности своей женственности, когда она металась по отделенной двенадцатью футами от воды, на скорую руку обставленной спальне — и в одну из таких минут Фуксия впервые подумала о самоубийстве.
Что стало наитемнейшей причиной для мысли настолько ужасной, сказать трудно. Отсутствие любви, отсутствие отца и настоящей матери? Одиночество. Страшное разочарование, вызванное разоблачением Стирпайка, кошмарные воспоминания о ласках убийцы. Все нарастающее чувство собственной неполноценности — во всем, кроме положения в Замке. Причин было много, и любой хватило бы, чтобы лишить воли и человека покрепче Фуксии.
Когда мысль о вечном забвении впервые мелькнула в ее уме, Фуксия подняла лежавшую на сложенных руках голову. Она ощутила потрясение и страх. Но и возбуждение тоже.
Нерешительно подошла она к окну. Мысль эта открыла перед нею царство возможностей настолько огромных, внушающих трепет, окончательных и беззвучных, что у Фуксии ослабли колени, и она оглянулась, дабы убедиться: в комнате своей она одна, и запертая дверь надежно отделяет ее от мира.
Подойдя к окну, Фуксия оглядела воду, но ничто из увиденного не сказалось на течении ее мыслей, ничто не задержало взгляд.
Она лишь знала, что слаба, что не читает обо всем этом в какой-то скорбной книге — нет, все происходит с нею взаправду. Правда в том, что она стоит у окна и думает о самоубийстве. Она сцепила ладони у сердца, и мгновенное воспоминание о том, как много лет назад молодой человек внезапно появился в другом окне и исчез, оставив на ее столе розу, вспыхнуло в сознании Фуксии и пропало.
Все правда. Это не повесть о ком-то другом. Но ведь можно и притвориться. Притвориться, что она из тех, кто не только помышляет о самоубийстве, позволяющем навеки избыть душевную муку, но и знает, как его совершить и обладает достаточной для этого силой.