Ознакомительная версия.
Он снял с нее платье одним рывком, обнял за талию и, прильнув на долю секунды щекой к груди, отпрянул, словно его огрели по лбу поленом. Талия, грудь, шея да и, похоже, все другие прелести были покрыты не кожей, по-женски тонкой и бархатистой, а, скорее, суховатой древесной корой.
Однако Годар все-таки не выпустил девущку из объятий, рещив довести начатое до конца. Но все это вдруг приостановилось и страшно оборвалось. Впереди возник коридор лабиринта, где загустевал воздух. Годар влип в него, словно насекомое. Сгущающееся, непроходимое вещество коридора принимало пугающие формы… Лана, нервно расхохотавшись, оттолкнула его. Годар, охнув, провалился в забытье.
Проснулся Годар словно от нудного, растянутого на долгие часы толчка. Сквозь полупрозрачную занавеску на высоком окне, к которому он лежал головой, просеялся непрямой свет зависшего где-то над крышей солнца и словно запорошило плечо, голову. Когда покров стал душным, Годар резко вскочил и принялся озираться в поисках часов. Он надеялся обнаружить их на стене, но не увидел ничего, кроме искусственного плюща, который никогда не встречался в краю в естественном виде, и бра с потушенными огарками.
На тумбочке у койки Годар нашел записку.
«Дорогой Годар! — написал Ник наспех карандашом. — Тебе не обязательно являться на службу сегодня. Отдохни с дороги. Только не опоздай, пожалуйста, к завтрашнему сбору у казарм на Дворцовой площади. Завтра в восемь утра предстоит формирование рядового состава, и тут уж нам друг без друга никак не обойтись.» Годар вспоинил о часах, подаренных Ником, вынул их из кармана и, положив на записку, которую прочел, не дотрагиваясь, отошел поскорей от тумбочки с двойственным чувством облегчения и обкраденности. Про себя он с удовлетворением отметил, что уже двенадцатый час, и, не торопясь, машинально заглянул в шкаф для одежды.
Одно из отделений было доверху набито новеньким обмундированием в фабричных бумажных пакетах. В другом находились коробки с сапогами. На высокой полке располагались цилиндрические кивера. Для полного счастья не хватало только шелковых лент.
Годар нетерпеливо захлопнул дверцы, отпил минеральной воды из горлышка графина, что находился на ближней тумбочке и подался к выходу из странного Дома. Проходя коридор, он заметил запертую дверь в еще какую-то комнату и проход на небольшую веранду, где располагалась пустующая стойка и сгрудившиеся кое-как столики. Видимо, он был здесь в этот час единственной живой душой.
На крыльце Годар присел на ступеньку и закурил. О прошедшей ночи лучше всего напоминало собственное тело — ощущением древесной коры на губах, своей обманутой свободой. Тыльная сторона локтя сохранила память о соприкосновении с рукой Ника — рукой с обычной человеческой кожей, и то, что он ощутил от попытки телесного контакта с Ланой, походило на пощечину самому себе. Все это хотелось смыть, захлпнуть, как дверцы шкафа с казенной одеждой. Он стал отвлекать себя от неприятных ощущений поиском закономерностей, которыми была пронизана жизнь и сделал, в утешение себе, верный, как выяснилось впоследствии, вывод о том, что здешние женщины отличаются от местных мужчин иным строением кожи. Мужчины в этом плане ничем не отличались от европейцев, и вынуждены были защищаться от неусыпного солнца закрытыми костюмами из суровых тканей. лабую же половину спасала суровость собственной кожи: шелка служили дамам лишь украшением. Непонятно было, однако, как возникло такое различие у выходцев из Европы, имеющих одни корни и ведущих одинаковый образ жизни. Слабый отсвет на тайну бросала легенда о феях, с которыми, якобы, породнились поселенцы.
Мысл о тайне успокоила Годара, вернула ощущение новизны, любопытство к происходящему с ним приключению. Он отметил контрасты, казавшиеся на первый взгляд безвкусицей. Военная форма, близкая к европейским образцам прошлых веков, западноевропейское слово «рыцарь», которым его величали без тени иронии, плохо состыковывались с разноцветными шелковыми лентами, званием «сотенный командир», обращением «витязь». Эта причудливая смесь из антуража разных эпох и стилей в сочетании с полусказочными ритуалами опьянила ночью душу, многое в ней разбросав. Будучи республиканцем, если не сказать, анархистом — в душе, он готов был служить королю. Оставаясь в душе странником, смакующим свою добровольную бездомность и мнимую безродность, он искренне собирается влиться в ряды офицерства, состоящего из отпрысков родовитой знати.
Теперь день восстанавливал структуру его убеждений, вносил трезвость, которой он внутренне противился. «Все было не так уж и плохо, — признался он себе. — Странно, но многое было очень похоже на то, чего я хотел.» Военная служба, показавшаяся после пробуждения отталкивающей, предвкушалась теперь, как приключение. Его тянуло туда. Но Лана, Давлас и Ник должны были попасть в некое другое приключение. Он не желал их видеть, хотя испытывал ко всем троим мучительно-отстраненную признательность. Годар корил себя за то, что не может стать проще и теплее, чем он был сегодня — при свете очередного дня.
На часть террасы, спаявшую в линию напротив домишки с островерхими крышами вышел мужчина лет тридцати пяти и тоже закурил. Это был шатен с тонкими аккуратными усами на длинном лице, тщательно выбритый, в белоснежной сорочке. На плечи его был накинут гражданский китель. В вытянутой руке, которая, незаметно опираясь локтем о перила, словно лежала на воздухе, мужчина держал мундштук с папиросой, обхватив его большим и указательным пальцами. Он задумчиво, мягко глядел вбок — в землю, а когда, согнув руку в локте, делал затяжку, взгляд его делался жестким. Он прищуривался, и, откинув нетерпеливым движением головы челку со лба, переводил его в другое направление, где, нащупав в пространстве какую-нибудь точку, вновь погружался в рассеянную, печальную задумчивость.
Годар, увидев этого человека, вдруг обратил внимание на то, чему не придал значения ночью — на взопревшую, обветшавшую свою одежду, пыль на стоптанных ботинках, густую щетину, превосходящую неопрятностью щетину Давласа, — все это не вязалось с принятым им вполушутку представлением о себе, как о витязе рыцарского рода. В королевстве, где все по-своему стремилось, пусть и неуклюже, к изяществу, дальнейшее его пребывание в таком обличьи, могли истолковать как насмешку над государством. Это не входило в его планы. Будь он в стране обычной, последнее обстоятельство ему бы даже польстило. Но здесь, где свет был одновременно назойливым и щедрым на радости, где блаженство сочеталось с необъяснимой тревогой, а жители оставались трогательно-близкими и отталкивающими, дарующими выскальзывющее из рук счастье; здесь, где все еще было неузнанно и непонято, примесь эпатажа, проистекающего из его привычки к сарказму, была неуместна. Город еще не заслужил его насмешки.
Ознакомительная версия.