За все годы я ни разу не взглянул на его положение так. Я был ослеплен высшими целями, занят заботами о его безопасности, о будущем страны, о воле богов. Живой мальчик Эмрис, пока он однажды утром не ворвался в мою лесную жизнь, был для меня только символом, как бы новым воплощением моего отца и моим собственным орудием А потом, когда я узнал и полюбил его, я сознавал только, каким лишениям мы его подвергаем: ведь он такой горячий, такой честолюбивый, так стремится во всем быть лучшим и первым и сердце у него такое щедрое и привязчивое. Напрасно бы я стал говорить себе, что, если бы не я, никогда бы не видеть ему своего наследства; меня угнетало неотступное чувство вины за все, что было у него отнято.
Бесспорно, он сознавал свои лишения и страдал. Но и сейчас, в миг полного самообретения, он умел ясно представить себе, каково ему было бы расти принцем при дворе. И я понимал, что он прав. Даже не считая постоянного риска, самая жизнь у короля была бы для него безрадостной, а многие его хорошие качества, не получая выхода и развития, со временем изжили бы себя. Но чтобы облегчить мою душу, слова об этом должны были исходить от него. И теперь, когда я их услышал, они развеяли мое чувство вины, как свежий ветерок разгоняет болотные туманы.
А он опять заговорил об отце.
— Он мне понравился, — сказал он. — Он был хорошим королем в меру своих сил. Живя от него в стороне, я имел возможность, слушать, что люди говорят, и вынести свое суждение. Но как отец… Сумели бы мы с ним поладить под одним кровом — это другой разговор. А знакомство с матерью мне еще предстоит, Ей, я полагаю, скоро понадобятся утешения.
Про Моргаузу он помянул только один раз мельком.
— Говорят, она уехала?
— Да, отбыла нынче утром, пока ты находился у короля.
— Ты говорил с ней? Как она приняла твои слова?
— Убиваться не стала, — ответил я, нисколько не погрешив против правды. — Можешь за нее не беспокоиться.
— Это ты велел ей уехать?
— Посоветовал. Как тебе советую не думать об этом впредь. Сейчас пока ничего больше сделать нельзя. Единственное только я предполагаю: поспать. Сегодня был трудный день, и, прежде чем он кончится, и тебе, и мне придется еще труднее. А потому, если сможешь, забудь толпу, осаждающую двери, и стражника, стоящего под окном, и давай оба поспим до заката.
И тут он вдруг зевнул, широко, как молодая кошка, и засмеялся.
— Ты не навел на меня чары — для верности? Я вдруг так спать захотел, кажется неделю бы проспал… Ладно, сделаю, как ты велишь, но можно мне послать слугу к Бедуиру?
О Моргаузе он больше не говорил и, я думаю, за сборами и последними приготовлениями к пиру и впрямь забыл о ней. Во всяком случае, давешнее сокрушенное выражение окончательно исчезло с его лица, ничто не омрачало более его душу, угрызения и дурные предчувствия отскочили от его юного деятельного существа, словно капли воды от раскаленного металла. Даже если бы он и догадывался, как я, о том, какое будущее его ждет — еще более великое, чем он мог себе представить, и под конец более ужасное, — все равно едва ли от этого потускнела бы его радость. Четырнадцатилетнему смерть в сорок лет представляется бесконечно далекой.
Час спустя после захода солнца нас пришли пригласить в пиршественную залу.
В зале собралось множество гостей. А в коридорах если и раньше было людно, то теперь, после того как трубы провозгласили начало пиршества, началась настоящая давка; казалось, еще немного — и даже эти прочные, римской постройки стены выпучатся и рухнут под нажимом возбужденной толпы. Ибо распространился слух, быстрый, как лесной пожар, что это будет не обычный пир по случаю победы, и в Лугуваллиум съехались люди за тридцать миль в округе, желая присутствовать при великом событии.
В толпе нельзя было различить, кто сопровождает какого-то лорда из числа приглашенных в главную залу, где пировал сам король На пиршествах такого рода оружие полагается оставлять при входе, и вскоре передняя комната стала похожа на уголок Дикого леса — такая в ней образовалась чаща из пик, копий и мечей, отнятых у входящих. Сверх этого стража ничего не могла сделать и лишь обшаривала взглядами каждого прибывающего гостя, чтобы удостовериться, что при нем не осталось иного оружия, кроме ножа или кинжала, которым он будет резать пищу.
К тому времени, когда гости расселись у столов, небо за окнами померкло и запылали факелы. Вечер был теплый, и от чадного факельного огня, от еды, вина и шумных речей в зале скоро сделалось удушающе жарко, и я с беспокойством поглядывал на короля Он казался оживлен, но лицо заливал нездоровый румянец, и кожа на скулах словно остекленела и просвечивала, как случалось мне видеть и прежде у людей, чьи силы исчерпаны до последнего предела. Однако он прекрасно держался, любезно и весело разговаривал с Артуром, сидевшим от него по правую руку, и с другими, кто окружал его за столом, и лишь по временам вдруг смолкал и уносился мыслями куда-то, но, тут же встрепенувшись, вновь приходил в себя. Раз он спросил меня — я сидел от него слева, — не знаю ли я, отчего к нему сегодня не приходила Моргауза. Спросил без тревоги и даже без особого интереса: ясно было, что о ее отъезде он ничего не слышал. Я ответил, что ей захотелось съездить к сестре в Йорк, и, так как король был занят, я сам дал ей разрешение покинуть двор и назначил ей провожатых. К этому я поторопился добавить, что ему нет нужды беспокоиться о своем здоровье, раз я нахожусь рядом и сам смогу за ним смотреть. Он кивнул и поблагодарил, но так, словно в моей помощи уже не было больше нужды.
— У меня есть лучшие лекари в мире: победа и этот мальчик. — Он положил Артуру на плечо ладонь и засмеялся. — Слышали, как называли меня саксонские псы? Полумертвый король. Я слышал, как это кричали, когда меня несли на носилках… Оно так и в самом деле было, но теперь мне дарована победа, а заодно и жизнь.
Слова эти он произнес во весь голос, гости у стола смолкли, прислушиваясь, и ропот одобрения пробежал по зале, когда король кончил говорить и вернулся к еде. Мы с Ульфином оба предупреждали его, чтобы он не усердствовал в еде и питье; но совет наш был излишним: король ел мало и без охоты, а вино заботами Ульфина пил сильно разбавленное. Разбавленное вино подавалось и Артуру. Он сидел подле отца, прямой как стрела и слегка бледный от волнения. Кажется, вопреки своему обыкновению он даже не замечал, что ест. Говорил он мало, только в ответ, и то очень немногословно, лишь насколько того требовали приличия. А большей частью молчал и с возвышения, на котором стоял королевский стол, смотрел вниз на гостей. Я, хорошо его знавший, понимал, чем он занят: он перебирал по лицам и гербам всех присутствующих и запоминал, кто где сидит. И кто как выглядит. Это лицо враждебное, это дружеское, но нерешительное и готовое поддаться на обещания власти или выгоды, там глупое или просто любопытствующее. Мне они тоже были понятны, словно это не люди, а красные и белые фигуры, расставленные для игры на доске, но чтобы отрок на четырнадцатом году, да еще в такую ответственную минуту, мог быть настолько собранным и наблюдательным — это просто диво. Годы спустя он все еще мог с точностью перечислить тех, кто среди собравшихся был на его стороне, а кто против в ту первую ночь, с которой началось его царствование. Только дважды его холодный блуждающий взгляд просветлел и задержался: на Экторе, который сидел неподалеку от нас, — верном, прямодушном Экторе, не сводящем сияющих, чуть повлажневших глаз поверх кубка с вином со своего приемыша в бело-серебряных драгоценных одеждах одесную от короля. (Мне показалось, что взгляд Кея, пировавшего рядом с отцом, не выражал особого восторга, но, впрочем, его узкое лицо с низким лбом всегда имело немного недовольное выражение.) В дальнем конце залы, подле своего отца, короля Бана, сидел Бедуир, и доброе его разгоряченное лицо, и открытый взгляд так и светились любовью. Взгляды мальчиков то и дело встречались. Здесь протягивалась еще одна надежная связь, на которой будет покоиться новое королевство.