Эльф послушно остался ждать на крыльце, проводив красавицу-ведьму взглядом полным нежности и боли.
* * *
— Милый… Милый, проснись. — Пепельная прядь щекотнула покрывшуюся за ночь щетиной мужскую щёку.
Он открыл глаза и сказал — не спросил, а именно сказал, — подчёркивая уже свершившийся факт:
— Кто-то приехал.
Фиалка кивнула и улыбнулась. Да, завтракать они будут в компании.
Кин-чианец Зэн-Зин примчался на взмыленном жеребце (это же надо так лететь через чащу!) спустя час. У крыльца вылил себе на голову ковш воды из кадушки и, роняя капли, ввалился в дом, где мирно завтракали трое его друзей.
— О, не успели проснуться, сразу давай животы набивать? Дорогая, так ты растолстеешь, и ненаглядный тебя бросит.
Новоприбывший улыбался, стряхивая воду с коротко стриженых чёрных волос. Раскосые глаза насмешливо блестели на круглом, словно луна, лице — поди, угадай в таком жизнерадостном балагуре чернокнижника. А вон она — татуировка в виде распахнутого человеческого глаза — аккурат на внутренней стороне ладони, во всей своей красе. И как ни пугай Зэн-Зина гвардейскими патрулями да магами, а татуировку эту он прятать не станет, такой вот бедовый, не гляди, что росту в нём на полголовы только и больше, чем в гноме, а телосложение, словно у мальчишки-подростка.
Девушка за столом улыбнулась появлению бодрого гостя и ответила:
— Он никогда меня не бросит.
Фиалка сказала это слишком твердо и тут же почувствовала, как болезненно сжалось сердце, ведающее об этой самоуверенной лжи. Эльф на другом конце стола уронил взгляд в кружку с травяным отваром.
— Ну, тогда пойдёт по миру, покупая ткань для твоих нарядов. — Быстро нашёлся узкоглазый гость. — Небось, аршин по десять надо будет извести на одни только юбки. Обнищаете.
И он уселся за стол, не дожидаясь приглашения. Ловко съел пару сырных лепёшек, со вкусом, не стесняясь дурных манер, облизал испачканные в топлёном масле пальцы и сказал, наконец:
— Эйлик, спасу нет, как хочет с тобой, мой магический друг, свидеться. До печёнок меня достал, так просил всё устроить, говорит, есть у него какая-то совершенно потрясающая идея. Итель, налей мне что ли молока, а то в горле пересохло… И ещё пару лепёшек дай.
Фиалка, а точнее, ведьма Итель поднялась на негнущихся ногах из-за стола и направилась к печи, с трудом борясь со слезами. Мало им всем того, что её мужа (а, да чего уж расшаркиваться перед самой собой, так и говори — любовника!) изгнали из Великого Магического Совета за вольнодумие! Мало им того, что от него навсегда отказалась высокородная семья за связь с чернокнижниками и ведьмой-простолюдинкой — уж тут неизвестно, что позорнее, то, что простолюдинка, или то, что ведьма! Теперь эти пламенные борцы с порядком надумали ещё какую-то гадость! Почему, почему нельзя оставить их в покое. Почему нельзя дать им жить тихо и уединённо? Зачем всё это?
Она кусала губы и в то же самое время баюкала в сердце ответ на все эти многочисленные вопросы — да потому, что Рогон не может иначе, выше его сил прозябать в какой-то глуши, прячась от мира и людей. Его способности, его ум, его желание всё постичь и изменить никогда не дадут Ители возможности спокойно сидеть у очага и вязать очередные штанишки для очередного ребёнка. Да, сейчас он пошёл на поводу у своей любовницы, оставив Гелинвир. Даже на некоторое время отошёл от дел и вот уже который месяц живёт в этой идиллической глуши, прячется, говоря проще.
Но… Но следовало признать, что Рогон — прежде всего великий маг, и только потом — муж, отец, сын… А ещё он совершенно не знает, как больно Ители, что их и без того коротенькая жизнь будет потрачена на волшебство, чернокнижие и некромантию. Зачем оно вообще нужно — волшебство? И ведьма, в который раз глотая слёзы, прокляла твердолобый Магический Совет, лишивший её мужа (любовника, любовника) возможности не идти наперекор всем и вся, а спокойно созидать, не прячась и не путая следы.
Мужчины негромко говорили о чём-то, Рогон был спокоен и серьёзен, Алех с интересом слушал Зэн-Зина, даже голову на бок склонил — так увлёкся. А узкоглазый кин-чианец продолжал убеждённо вещать, уписывая сырные лепёшки. Итель не слушала. Она вообще ушла из домика, чтобы ничего не слышать, не видеть и не знать. Это на самом деле страшно — знать куда, когда и, самое главное, от кого снова придётся бежать.
* * *
— Фиалка… — он поцеловал её в кудрявый затылок, когда она остервенело намывала в ручье посуду, оставшуюся после завтрака. — Почему ты сегодня такая неразговорчивая?
И уселся рядом на траву, чтобы помочь управиться с грязными глиняными мисками. Взял ту, которая побольше, погрузил в прозрачную воду, несколькими уверенными движениями протёр песком, и вот уже сверкающая тарелка опустилась на чистую тряпицу рядом с другой помытой утварью.
В этом был весь Рогон. Он никогда не гнушался даже самой чёрной работы. Мог, ничуть не смущаясь своего высокого происхождения, колоть дрова, разжигать очаг, чистить овощи для похлёбки или увлечённо починять хромоногую лавку.
Первое время Итель удивлялась этой его непритязательности, потом привыкла. Только с изумлением отметила про себя, что муж-волшебник крайне редко делает работу по дому при помощи магии. Он вообще редко прибегал к чарам, разве только в случае самой острой необходимости. А в любое другое время предпочитал всё постигать сам. На первых порах, конечно, сделанные им лавки рассыпались прямо под неосторожными седоками, а потом, ничего, выдерживали. С посудой, кстати, получилось точно так же, как и с лавками — первый раз вымытая плошка мало чем отличалась от грязной, зато теперь, ну просто загляденье. Такая уж была у Рогона привычка — если за что-то брался, старался до тех пор, пока не делал всё безупречно. Да, он стал бы идеальным мужем, если бы не оказался волшебником.
Итель вздохнула и ответила:
— Потому что я не хочу, чтобы Эйлик и Аранхольд приезжали сюда. Я вообще не хочу видеть никого из Совета…
Он насмешливо вздёрнул бровь:
— И меня? — серо-зелёные глаза искрились.
Фиалка пожала плечами:
— Ну… ты же больше не ходишь в состав Совета.
Рогон засмеялся и спросил:
— Скажи, отчего иногда ты смотришь на меня с такой тоской, будто знаешь то, чего не знаю я? Вот сегодня, например, за завтраком. — И тут же добавил, словно в оправдание: — Я чуть не подавился. Не к добру это, когда колдунья так глядит.
Итель едва не расплакалась, ну как, как объяснить ему, почему в её любви столько надрыва, столько болезненного самоотречения? Да и разве скажешь такое, когда, кажется, только-только ухватила счастье, прижала его к груди и никак не нарадуешься? А ведь отрывистая горькая правда разобьёт это хрупкое блаженство, не оставит от него даже следа. Да, что тут говорить, сам Рогон не примет такого сомнительного счастья!