Д-р Говард позже говорил, что Роберт был неутешен в своем горе; также доктор был совершенно уверен, что самоубийство его сына было вполне осознанным поступком. Он знал, что Роберт долгое время думал о смерти. Когда Роберт привел в порядок свои дела и уведомил отца о желании распорядиться своим небольшим имуществом, д-р Говард попытался отговорить его от ужасного поступка.
Однако, охваченному горем отцу пришлось почти смириться с решением своего сына. Когда, за день до своей смерти, Роберт отправился в Браунвуд и сделал все приготовления к похоронам, а вернувшись, заперся в своей комнату, где провел вечер, разбирая бумаги, д-р Говард испытывал необъяснимое спокойствие. Возможно, он пришел к выводу, что переубедить сына невозможно или же просто устал от бесплодных попыток.
Д-р Говард отдавал себе отчет, что Роберт «потерял себя». Может быть, он чувствовал неизбежность действий своего сына — как будто на него было наложено что-то вроде проклятия, с которым он был не в силах справиться. Д-р Говард знал, что почти болезненная привязанность его сына к матери возникла еще в детстве, потому что мать Роберта была ему единственным другом, а у него, доктора, занятого обширной частной практикой, всегда не хватало времени, чтобы принять участие в воспитании своего сына. Об этом удрученный отец писал друзьям Роберта Фрэнку Торбетту и Г. Ф. Лавкрафту вскоре после трагической смерти сына.
* * *
Роберт И. Говард — «Роберт» для членов семьи и «Боб» для нескольких близких друзей — был загадкой не только для своего отца, но и для значительно более молодых людей, хорошо его знавших. Тевис Клайд Смит, первый издатель и верный друг до конца жизни Говарда, часто испытывал огорчение из-за ожесточения Боба, его нередких упоминаний, свидетельство ваших о склонности к самоубийству, беспричинных страхов по поводу несуществующих врагов. Он писал, что Боб настолько серьезно ожидал нападения на него, что носил брюки на два дюйма короче, чем требовала тогдашняя мода, и высокие боксерские ботинки, поскольку желал в любой момент оказаться готовым защитить себя.
Труэтг Винсон, другой близкий друг Говарда, который вместе со Смитом был одним из членов писательского кружка в Браунвуде, замечал в Роберте совершенно необъяснимые качества, которые, например, помогли тому быстро сделаться его удачливым соперником в борьбе за внимание молодой учительницы местной школы. Винсон находил Говарда странным, хотя никогда не мог точно определить природу этой странности. Спокойный, образованный человек, Винсон с трудом переносил тяжелый характер своего друга. Он считал рассказы Говарда «вздором» и не скрывал своего мнения. Поэтому двое молодых людей редко обсуждали свое творчество.
Несмотря на то, что он не мог понять его, Винсон продолжал дружбу с Говардом. Ведь, как утверждал Винсон, Роберта не мог понять никто. Так что их дружба основывалась на том, что каждый принимал другого таким, какой он есть.
Э. Хоффман Прайс писал Лавкрафту, что некоторые считали Говарда «человеком с причудами, во многих отношениях провинциальным». Несмотря на это свое суждение, Прайс чувствовал к Роберту большую симпатию и добавлял, что вместе с тем Боб был «вежливым, обходительным, добрым и открытым». Прайс признавал сложность натуры Говарда, которую он описывал как состоящую из света и теней, настолько двойственную, что в ней часто проглядывала параноидальность, полную метаний и мрачных раздумий. Эта сложность осталась нерешенной проблемой для Прайса, который и восемнадцать лет спустя не прекратил попыток в ней разобраться.
Прайс полагал, что привязанность Говарда к дому и семье лишила его в детстве того общения, что необходимо ребенку для формирования ясного восприятия как себя, так и других — подобное понимание сейчас широко распространено в психологической литературе.
Даже Хэролд Прис, которого в 1927 году познакомил с Робертом Труэтт Винсон, защищая здравость рассудка Говарда, приводя в доказательства его произведения, тем не менее считал его «странным человеком». «Чтение избранных стихотворений Говарда дало мне понять, что он навсегда остался для меня незнакомцем, хотя я и называл его своим другом», — писал Прис. Он сожалел, что этот «Тристан», как называл его двоюродный брат Говарда, Мэксив Эрвин, не нашел своей «Изольды», которая смогла бы разделить его сосредоточенность на матери.
* * *
По этим изложенным в письмах впечатлениям друзей можно предположить, что особенности, определявшие поведение Говарда, возникли значительно раньше, чем его постигло горе ожидания неминуемой смерти матери, и ее близкий уход стал лишь предлогом, а не причиной его самоубийства.
Когда Говардом овладевали приступы откровенности, он пытался олицетворять себя со своими предками, которыми, несомненно, гордился. В своем деле он считал себя первооткрывателем, так же, как его прадеды были пионерами дикого Запада. «Я был первым, — говорил он, — кто зажег факел литературы в этой стране, каким бы слабым ни было его пламя».
Его труд был деятельностью одиночки. Говард стал писателем вопреки своему окружению, и заплатил за это одиночеством. Он писал: «…нелегко заниматься делом, полностью чуждым людям, среди которых тебе определено быть судьбой». Его профессия была действительно настолько чуждой его окружению, что немногие люди в Кросс Плэйнс пытались хотя бы понять живущего среди них нелюдимого молодого человека. Они предпочитали вообще не замечать его или же считать просто чудаком.
И кто сможет поставить в вину добропорядочным обывателям Кросс Плэйнс недостаток понимания? Говард и сам не полностью осознавал значение своего новаторства. Он был не только первым человеком в Западном Техасе, кто зарабатывал себе на жизнь трудом писателя, но также и первым американским прозаиком, освоившим новый литературный жанр — героческая фэнтези, жанр, теперь неразрывно связанный с его именем. Лишь сегодня, после почти пяти десятков лет относительного забвения, лучшие из его трудов получают мировое признание. Героические сюжеты его повествований, богатство и яркость воображения, способность описывать волшебство и тайны делают его произведения действительно выдающимися.
Наиболее примечательными из всех творений Говарда являются рассказы, посвященные герою-варвару Конану из Киммерии, жившему в эпоху, придуманную самим писателем. Говард говорил так:
«…между годами, когда воды поглотили Атлантиду вместе с ее прекрасными городами, и годами возвышения сынов Ария, был загадочный век, когда блистали, подобно ярким звездам, великолепные королевства — Немедля, Офир, Бритуния, Гиперборея, Замора с ее темноволосыми женщинами, высокими башнями городов и таинственным логовом бога-паука, Зингара с ее рыцарями, Коф, граничащий с землями пастбищ Шема, Стигия с охраняемыми призраками ужасными склепами, Гиркания, чьи всадники были одеты в сталь, золото и шелка. Но самым сильным из них была Аквилония, господствующая на Западе континента. Сюда и прибыл Конан из Киммерии, чтобы попрать драгоценные троны владык своими крепкими, обутыми в сандалии ногами — вооруженный мечом загорелый черноволосый варвар, вор, грабитель и убийца, наделенный способностью испытывать как глубокую печаль, так и безудержное веселье».