Когда не знаете, что делать, — поешьте, попейте, поспите — одни или с кем нравится. Эти занятия можно и сочетать.
Наши с Кирой покои были пусты. Я разделся, вытянулся под простыней и тут же уснул.
Все тот же кошмар.
Мы стремимся вырваться из Ада, миллионы мчатся по бескрайней равнине. Тут все, кого я любил, и другие лица, знакомые и незнакомые.
За нами, затмевая горизонт, гонятся вопящие демоны — похожие то на персонажей мультфильмов, то на расплющенных или вытянутых волков, и я боюсь их до судорог, до того, что дыхание перехватывает в морозном воздухе.
Выход впереди — золотая лестница пронзает тучи, и кто-то уже лезет по ней, непрерывный ручеек бежит и пропадает в ватной серости. Я не знаю, кто успел выбраться, и только надеюсь, что дети мои среди успевших.
Кое-кто уже миновал тучи, но всем нам не успеть: демоны приближаются слишком быстро и вот-вот схватят нас.
И тогда я вижу его — Карла Куллинана, отца Джейсона. Он стоит над толпой, на голову выше всех, лицо его сияет, на руках, на груди, на бороде — пятна засыхающей крови.
— Надо удержать периметр, — говорит он. — Кто со мной?
И улыбается, будто мечтал об этом всю жизнь, чертов болван.
— Я, — откликается кто-то.
Из толпы выходят люди — некоторые окровавлены, некоторые искалечены.
Вперед проталкиваются Франклин и Джефферсон, а с ними толстая старая негритянка; плечи ее согнуты долгими годами тяжких трудов. А может, это и не Джефферсон волосы у него не белые, а грязно-рыжие. Не важно: он наш.
— Прошу вас, мадам, — говорит он напряженным голосом — уходите с остальными.
Она фыркает.
— Я тридцать семь лет скребла у белых полы, чтобы выкормить и выучить шестерых детей. — Руки ее сжимаются в кулаки. — И неужто ты думаешь, засранец, что я дам этим гадам добраться до моих деток?
Франклин усмехается.
Он просит у вас прощения, мадам.
Джефферсон низко кланяется.
— Прошу простить меня.
Другой человек — пушистые брови нависли над всевидящими глазами, висячие усы белы как снег — прикусывает сигару, потом отбрасывает ее, выругавшись.
— Удержать можно, — говорит он. Голос его звучит чуть пискливее, чем я думал. Но это говорит он сам, а не актер Хэл Холбрук. — Только людей нужно больше.
Карл смотрит на меня — все они смотрят на меня: Джефферсон, Твен, Ахира, старый сумасшедший Земмельвейс, все они — и он, с окровавленным недоуменным лицом.
— Уолтер! — говорит он. — А ты чего ждешь?
И тут я просыпаюсь.
Глава 3,
в которой излечивается икота, съедается ужин и организуется поездка
Уверенность в бессмертии основана на нашем нежелании мириться с иным исходом.
Ральф Уолдо Эмерсон
Одним желанием ничего не добьешься. Будь оно так — нам бы только и надо было, что научиться желать получше. Уж кто и умеет желать, так это я — и что?
Уолтер Словотский
Это называют «очеловечением вещей». И ничего плохого в этом я не вижу.
Я помню, как впервые понял, что к вещам можно относиться, как к людям. Мне было тогда лет пять или, может, шесть.
Дело было так. У Стаха (тогда я звал его Папулей) была Большая Машина — «бьиюк-старфайр-98» 1957 года. Он купил ее в Лас-Вегасе, когда ездил туда первый и последний раз. Последняя, лучшая модель классического американского большого автомобиля, зверь с восьмицилиндровым мотором в три сотни лошадиных сил и львиным рыком. Двухцветный, черно-желтый, как шершень, изогнутые крылья и багажник, на котором можно разбивать лагерь.
Сиденья в Большой Машине были что диваны. Она была огромной, как дом, и, когда я ехал в ней, пристегнутый ремнями с большими пряжками, я чувствовал себя в такой же безопасности, как дома на диване.
Порой нам издевательски сигналили водители «фольксвагенов».
Папуля только хмыкал.
— Не въезжают они, а, Эм?
Тогда мамочка глубоко вздыхала — это означало: «опять он завелся», — а потом спрашивала:
— Во что они не въезжают?
Тогда он говорил что-нибудь вроде:
— В то, как эта железяка защищает нас. В то, что если мы столкнемся с ихней консервной банкой...
— Стах! Уймись.
— ...то их размажет по дороге, а нас наша Красотка защитит на все сто.
Для них это была своего рода мантра — хоть я и сомневаюсь, что они знали это слово.
Они перестали повторять свою мантру после того, как какой-то идиот в синем «корвете» врезался в нас, когда мы возвращались домой — перед самым поворотом на подъездную дорожку. Удар был сильным: лобовое стекло разлетелось вдребезги, содержимое пепельницы взвилось в воздух, меня ослепило, пепел забился мне в горло — я не мог говорить, пока не прокашлялся. Пряжка ремня врезалась мне в бедро, и пару недель там переливался всеми цветами радуги синяк — но в остальном все было в порядке. У всех. Хуже всего пришлось Стиву, моему брату, — его приложило о спинку переднего сиденья, но и он отделался разбитым носом.
А болвана из «корвета» увезли в больницу — его так помяло, что я даже не разглядел, мужчина это или женщина.
Всюду была кровь, в воздухе стоял запах бензина и горящего масла. Мама, придерживая Стива за затылок, повела его в дом, но никому и в голову не пришло прогонять меня.
Я вместе с отцом дождался, пока шофер эвакуатора не увез нашу машину. Нашу машину.
Господи, во что она превратилась! Радиатор и капот смяты, лобовое стекло разбито, передние колеса вывернуты так, словно сломалась ось, и кузов сдвинуло вбок с рамы.
Водитель эвакуатора все качал головой, заводя захваты, которые подняли передок машины.
— Покупали ее новой, мистер Словотский? — спросил он, перекрывая протестующий скрежет металла.
— Стах, — сказал папа рассеянно. — Все зовут меня Стахом. Сокращение от Станислав... Да. Когда я ее купил, она была новой. Десять лет назад.
Он похлопал смятую сталь и, будто смутившись, отдернул руку.
Водитель качнул головой, быстро, сочувственно, словно бы говоря: «Да-да, я понимаю».
— Да. Хорошие машины. Жаль, теперь таких не делают, — сказал он и повернулся к своему эвакуатору.
— Это всего лишь машина, — сказал отец.
— Конечно, Стах.
Водитель улыбнулся. Он поверил папуле не больше, чем я. И не больше, чем отец верил себе сам. Его толстые пальцы ласково взъерошили мои волосы.
— Когда тебе пришло время родиться, Сверчок, я в ней вез твою маму в больницу.
— Ее починят, пап?
Я все еще держался за бок и потирал бедро. Отец покачал головой. По щекам его катились слезы — он не замечал их.