— Динара!…
Из дома выскакивала Дунька, тоже русская полонянка, но схваченная ещё во младенчестве, и толмачила новичкам господские приказания.
Дуньке шёл пятнадцатый год, у неё были серые глаза и нос с конопушками. Татарский наряд дико смотрелся с её русацким видом, казалось, будто Дунька наряжена к святкам и сейчас запоёт коляду.
При первом же знакомстве Дунька рассказала, что она христианка, православная и, несмотря на это, ходит у хозяйки в любимицах. Фатьма и впрямь выделяла Дуньку среди прочих служанок. Другие рабыни и полы драют, и бельё моют, и на сыроварне готовят солёный овечий сыр. А Дунька вечно при Фатьме, щеголяет в юбке из крашеной кутии и монистах, позванивающих старинными греческими драхмами с изображением бабы-копейщицы и глазастых ночных сов.
Вечерами Дунька часто забегала к землякам, с которыми хоть поговорить могла на полузабытом родном наречии. Болтала ни о чём, делилась куцыми девичьими мечтами:
— Фатьма обещала меня никому не продавать, а когда время подойдёт, замуж выдать: за своего, за русского, чтобы христианин был.
Васька при этих словах приосанивался, вид принимал гордый и неприступный, а Семён продолжал сидеть, как сидел: не о нём речь идёт, он человек женатый.
— Вот хоть бы и за тебя, Сёма. Возьмёшь меня в жены?
— Есть у меня жена, дома осталась.
— А-а… — огорчилась Дунька. — Красивая небось?
— Я в этом не понимаю. Меня малолетком женили, никто и не спросил.
— Ну так и плюнь на неё, всё равно домой уже не попасть. А здесь бы ага нам дом подарил, как люди бы жили.
— Фу ты, бесстыжая! — не выдержал Васька. — Прямо при людях женатому мужику на шею виснешь! Бога побойся, распустёха!
— Это ты, что ли, в люди метишь? — не осталась в долгу Дунька. — Сначала сопли втяни, губошлёп! А ты, Сема, его не слушай. Коли не любишь жену, так и не думай о ней. Это на Руси двум жёнам не бывать, а тут закон другой, тут и десять можно.
— Неладно ты шутишь, Дуня, — тихо сказал Семён, и Дунька сразу погасла, словно водой кто плеснул.
Через месячишко, когда рабы худо-бедно, но стали сказанное понимать, Фархад-ага разделил их, направив каждого на свою работу. Услужливого Василия оставил при себе на всякие посылки по делам торговым да служебным. Уздень знал, что в тайных делах иноземец надёжней, у него ни родных здесь, ни близких, ему никого не жалко. А Семёна, хмурого да непокорливого, определил в пастухи. Семён, услыхав хозяйское распоряжение, промолчал, хоть и удивился: пастушье дело нехитрое, знакомое с малолетства, вот только здоровому парню заниматься им не с руки, это промысел стариковский да младенческий, неспешная работа под рожок и сопелку.
Недоразумение разъяснилось, когда Семёну вручили посох с железным жалом, ржавую саблю и привели трёх преогромных лохматых овчарок, каждая из которых с лёгкостью задавит волка, не говоря уже о пришлом человечишке. Оказывается, Семён был должен не столько пасти овец, сколько хранить их от набегов кюрали. В горных аулах довольно всякого сброду живёт, и чужие овцы всем пригодятся.
Под житьё Семёну отвели старый пастуший балаган. Хоть и не весть какая хоромина, а всё-таки свой угол, где можно голову притулить. С утра Семён выгонял овец в горы, поздним вечером приводил в загон. К полудню на пастбище появлялись работницы и принимались доить маток. Дивно было смотреть на такое Семёну… не коров доят, не коз, а овец. Хотя, если подумать, тоже скотина не хуже иной. А волокнистый овечий сыр Семёну так даже по вкусу пришёлся.
Недели через две вместо одной из старых татарок на склон заявилась Дунька.
— Здорово, пастушонок! — звонко крикнула она и, поставив на землю горшок, как ни в чём не бывало принялась за дойку.
— Ты чего? — спросил Семён. — В немилость попала?
— Вот ещё! — фыркнула Дунька. — Сама отпросилась. Надоело в доме, хуже горькой редьки. Куда ни ткнись — всюду Васька, заединщик твой. Ходит гоголем, надутый, что рыбий пузырь. Проходу от него нет. Я-ста такой, мы-ста сякой. А тут хорошо… — Дунька набрала на ладонь зачуток молока, растёрла по лицу. — Молоком умоюсь, веснушки пропадут, стану белая да красивая, глядишь, и ты в меня влюбишься.
Семён стоял, кусая губы.
— Не люба тебе чернавка, да? — спросила Дунька.
— Не в том дело, Дуняша, — тихо сказал Семён, — я ведь уже говорил: женатый я. Меня отец девяти лет окрутил.
— Так и что с того? На Руси так, а здесь по-другому. Места тут Магометовы, и обычаи Магометовы. Был бы дома, так и дело другое, а здесь никакого греха нет, чтобы две жены иметь. И обо мне подумай, что же мне, за Ваську выходить?… Когда я на него и смотреть-то не могу. А так — продаст хозяин на сторону, в наложницы, думаешь, сладко? Уже приценивались, армянин один из Джульфы: толстый, глазки масленые… цену хозяину давал, я еле уговорила Фатьму, чтобы она меня не отпускала… Соглашайся, Сёма. Я бы тебя жалела, ухичила во всём…
Семён повернулся и, волоча посох, пошёл к сбившимся в кучу яркам. Смутно было на душе и нездорово. С чего так получается: человек предполагает одно, а судьба располагает по-своему? Мечтал иноком стать, а тебя в блудодеи пишут. И, главное, силы нет противостать. Говоришь: «Нет», — а в самой душе надрывно тянет: «Да-а!…» Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, боже, твоею благодатию.
Семён поднял посох и с силой ткнул жалом в ногу, разом просадив сапог и ступню.
* * *
Думал облегчение найти, а сыскал только больший искус.
Третий день Семён лежит в балагане с распухшей ногой, а Дунька рядом — ухаживает. О своём молчит, но и без слов всё ясней ясного. Фатьма тоже Дуньку жалеет, к себе ни разу не позвала. Дунька все дела переделает, пригорюнится, сядет в уголке, глядит оттуда мокрыми глазами.
Семёну и самому невесело. Рад бы в рай, да грехи не пускают.
Дощатая дверь отворилась, вошёл Фархад-ага. Оглядел домишко, мизинцем выдворил Дуньку за дверь. Вздохнув, опустился на кошму.
— Как твоя нога, Шамон?
— Благодарение Аллаху, получше, — ответил Семён, и сам подивился, как легко сказалось ему по-азербайджански и как просто соскользнуло с языка имя чужого бога.
— Мне стало ведомо, что у тебя есть некоторые затруднения, — продолжил Фархад. — Трудно быть христианином, ещё труднее исполнять христианский закон. Если бы ты принял истинную веру, твои дела было бы легко устроить. Кадий Шараф мой близкий приятель, он развёл бы тебя с прежней женой, не взяв никакой платы.
Семён покачал головой.
— Я родился христианином и с божьей помощью христианином умру.
— Я мог бы понудить тебя, — сказал Фархад задумчиво, — но мусульманин по принуждению — лишь наполовину мусульманин. К тому же я чту мудрейшего Ал-Газали, который учил: «Не мучайте тварей Аллаха, потому что Аллах дал их вам в собственность, а если бы захотел, то отдал бы вас в их собственность». Когда живёшь у самой границы, эту мысль не стоит забывать.