А потом с ночного неба упала звезда.
И сожгла дотла непутевого Ченека Стореца.
Июнь расцветил утреннее небо искрами.
Сбор был назначен на окраине Яблонца, возле дома Гевонта Витасека, вот уже пятый год избираемого пастушьим бацей. С рассвета тянулись сюда овечьи стада: хозяева заводили овец в общий загон, а пастух-счетовод бусинами четок отмечал каждый десяток. Лошади стояли под вьюками: котелки, подойники, мешки с припасом, топоры, квашни, теплая одежда… Отдельно ждали волы-двухлетки с погонщиками и коровы. Людей собралось великое множество. Старики учили молодых, совали зелья от сглаза и порчи, напоминая: эти – для человека, эти – для скотины. И не перепутайте, сопливцы! Отдельно учили привечать разбойников, если те вдруг заглянут в гости к шалашам. Часть старцев и сама в молодости пошаливала разбоем, оттого настаивала на добром отношении к грабителям: кто знает, не придется ли сыну-внуку однажды гулять в веселой шайке? Матерые, кудлатые волкодавы стерегли загон, ожидая, когда сельскую баранту выгонят наружу и собьют в одну кучу; безухие, бесхвостые, страшные для зверя и лихого человечка, псы щеголяли колючими ошейниками. Бабы целовались с телятами, украдкой крестя любимцев едва ли не чаще, чем собственных детей. Дети же искренне радовались будущей воле, песням и любви, без которой никогда не случалось летних выпасов. Здоровое чрево здесь всегда ценилось больше скромного, но бесполезного девичества, а взять замуж красотку, что нравилась многим парням, и вовсе почиталось честью.
Значит, стоит любви!
Чудесной музыкой звучали сотни медных колокольчиков. Из серого, поднявшегося вверх сумрака, гонимого рассветом, выступали могучие вершины Градека, братьев Лелюшей и угрюмой Козины, позлащенные солнцем. Ветер гнал облака, словно тоже записался в пастухи; синие, лиловые и сиреневые облака в испуге беззвучно блеяли, пропадая за горами. По их бегу предсказывали погоду: лето будет знойное, но с обильными дождями. Пастуший баца кропил овец и волов святой водой из котелка, потом перекрестил воздух над стадами своим чеканом и вышел вперед.
Но сказать: «С Богом! Оставайтесь здоровы!», дав сигнал к отправлению, ему не дали. Рядом с бацей объявился Вацлав Хорт, хмурый и сосредоточенный. К отцу жалась дочь, бледная до синевы; яблончане приветливо улыбались Мирче Хортице, понимая, как ей хочется уйти вместе с пастухами-пастушками в горы. Рано еще, девица, обожди годок… Удивленный баца взглядом спросил у Вацлава: «Чего тебе?», и Вацлав так же, без слов, попросил старшего пастуха: «Дай сказать! Не для себя, для дочки прошу…»
– Говори! – вслух разрешил баца Гевонт, подняв чекан.
Тишины добиться было трудно. Животные блеяли, мычали и звенели колокольцами, но хотя бы люди замолчали, интересуясь происходящим. Впервые поход на выпасы начинался таким странным образом. Вацлав Хорт смотрел на земляков. Ему было страшно, а пуще того – стыдно. После ночного разговора с дочерью он едва не тронулся умом, а про Минку и говорить не хотелось: жена слегла в горячке и сейчас металась на постели под присмотром знахарки, бабушки Ясицы. Меж отцом и дочерью с этой ночи стояла тайна, разделенная на двоих; беспамятная мать – не в счет. Тайна давила на плечи, жгла язык; тайна говорила, что прежняя жизнь встала у обрыва. Значит, самое время набрать воздуха, зажмуриться и прыгнуть вперед, наудачу. На ту удачу, которая долго шла рядом, да вот отстала, проказница.
– Люди! – сказал Вацлав Хорт. – Земляки!
Дыхание его сорвалось. Подавившись словом, он закашлялся; яблончане не мешали ему, ожидая продолжения.
– Первый мой сказ такой: нынешней ночью Ченек Сторец преступил Межу и погиб лютой смертью. Знаю доподлинно, потому и говорю вам. А второй сказ иной: дочь моя, известная вам Мирча Сторица, велела мне, родному отцу, спросить у вас…
Даже овцы притихли. Даже колокольцы прикусили медные язычки.
– Велела спросить: правда ли, что вы все ее ненавидите?!
И в совсем уж мертвой, гробовой тишине добавил страшное. Не мог не добавить, ибо клялся дочке сильной клятвой:
– Мирча велела предупредить: обманете, солжете – сильно ее обидите. Великая обида будет у яблонецкой Сторицы, если ложь услышит! Отвечайте, люди!
Гнал ветер облака над Градеком. Ворчали псы на глупых ягнят, тыкавшихся в щели загона. Небо, налившееся лазурью, удивлялось: почему люди в землю смотрят? Почему не вверх, в роскошь поднебесья?! Зря, что ль, прихорашивалось?! Мирча глядела на односельчан, потупивших взоры; ее взгляд шарил по толпе, тщетно ища ответа. Требуя: «да» или «нет»? – хоть что-то определенное, потому что тишина была для девушки невыносимой. Тишина отвечала. Тишина утверждала. И страх произнести ложь, родной отец проклятой этой тишины, как Вацлав Хорт был родным отцом яблонецкой Сторицы, окутывал сердце ледяным саваном. Молчите, люди? Почему вы молчите?!
Скажите хоть словечко!
Ослепнув и видя лишь звезду, в пламени которой сгорел ночью непутевый Ченек-лесовик, девушка махнула отцу рукой: продолжай, мол! Как сговорились, так и продолжай!
Вацеку легче было бы вырвать себе язык. Или схватить дочь в охапку, запереть упрямицу дома, связать, кормить насильно, следить, не дозволяя наложить на себя руки, пока молодая дурь не вылетит из головы… Видит Бог, он мог это сделать. И не мог. При всем Яблонце творить насилие над Сторицей? Вацлав шагнул вперед, низко поклонился землякам. Снял шапку, открыв не по возрасту седые кудри:
– Хотите – убейте, хотите – гоните! Каюсь, люди! Каюсь в обмане!
Глаза земляков по-прежнему буравили землю. Будто взглянуть на отца с дочерью значило ослепнуть. Лишь двое смотрели без страха: Иржек Сторец, наглец-весельчак, – с лихой издевкой и Ганалка Сторица, угрюмая молчунья, – со скорбным пониманием. Их глаза жгли душу Мирчи звездой-убийцей. Еще миг, и встанет Межа на окраине Яблонца: сделай шаг в смерть, в покой без любви и нелюбви…
– Каюсь! Никогда не была моя дочь Мирча вашей Сторицей! Трое их было: Ченек-покойник, Иржек и Ганалка. Это мы с женой придумали: выдать дочь за Сторицу. Вините нас, бейте, но поймите: добра ребенку желали! Врали с самого рождения… У колодца обманула моя Минка баб хитрым рассказом. Катаржине после я огород прополол, ночью. И собаку Голубов тоже я отравил. А там, как знак получили, само дело сладилось: два настоящих Стореца в селе, один – в лесу… Всем дары несут, всем добро делают – как узнать, от кого добром аукнулось? Простите меня, люди. Хотите – возьмите мою душу? Вот он я, глупый Вацлав Хорт! Только дочь не трогайте: нет на ней вины, не знала она ничего…
Лопнула тишина.
– Ах ты сучка! Змея подколодная! Гадюка!
В Терезю словно бес вселился. Обман, все обман! А раз обман – значит, можно! Сквитаться с ненавистной: за подарки-улыбки, за удачу купленную-проданную, лживую погремушку, а пуще всего – за Матяша, за поцелуи его, которыми Матяш с этой стервой делился, платил ей, тварюке…