Из этого процесса выпал только Тесс на некоторое время, и вместе с ним Грин, потому что Серазана накрыл внеочередной приступ, внезапный и тяжелый, и он опять оказался в лазарете. Вместе с Грином, естественно.
В самый разгар очередного обсуждения, когда собирались уже сводки в текст, сразу на трех терминалах, и то Дийс, то Ренн, то Серазан перемещались заглянуть за плечо соседу, позаимствовать формулировку или спорный момент поправить, Тесс сполз вдруг на полушаге на пол, успев только пробормотать растерянно: «Руки-ноги как ватные…» — на вопрос подхвативших его коллег, а в следующий момент обнаружил себя на кушетке, пытающимся отвернуться от омерзительно знакомого нашатыря, а потом пытался возразить вызванному врачу, что отлежится часок и все пройдет, а еще потом оказалось, что он вновь в лазарете, под диагностом, и чьи-то голоса, то отдаляясь, то приближаясь, бьют внутри головы колоколом, и нет сил вдохнуть, и мир раскалывается и переливается перед глазами, как в калейдоскопе, и если не встать немедленно и не сменить рухнувшего в луже крови Ланта, то подцеплять «Реанну» будет некому, и неважно, что еще пара минут дикой боли — и он сам сойдет с ума…
В этот, самый тяжелый приступ Тесс провалялся без чувств четыре дня, два из них — с не отходящими от него врачами и реанимационной установкой наготове, и очнулся в полной уверенности, что находится в госпитале на Мабри, только вчера из боя, и долго не мог поверить, вспомнить и понять, что находится за сотни световых лет от родной планеты, нет в живых никого из тех, о ком он, едва найдя силы ворочать языком, немедленно спросил, и что осталась война уже давно и далеко.
И едва не заорал при виде Грина, чудища незнакомого и невозможного, и вспомнил его и остальных еще через несколько часов, когда проснулся вновь, и тогда же только понял, что не должно, не может ему быть настолько плохо, и настолько скоро после прежнего, и не выдержит он без медицинской помощи, если и дальше так пойдет.
Грин, наплевав на все сказки и народы мира, часами сидел рядом с постелью мастера. Он уже уловил принцип болезни — Тесса мучал невидимый, за гранью человеческого диапазона, свет, который Манглин Рокк называл электромагнитными излучениями. Свет этот был разлит по всей планете, давал возможность ориентироваться птицам и насекомым. Людям же хватало обычных зрения, слуха и осязания, поэтому лишний свет они вовсе не замечали — а вот для Тесса он был, как яркое солнце для широко распахнутых глаз. Различить что-то полезное он все равно не мог, но не мог и «зажмуриться» или «отвернуться» — и медленно, постепенно, но неизбежно на этом свету обгорал.
На беду, приборы мабрийцев светились тоже, но гораздо сильнее, чем надо, добавляя Тессу лишнюю дозу и обжигая его сильнее и гораздо быстрее. «Представьте, что ему срезали веки», — объяснял Манглин Рокк, — «Как отрастить новые, я не знаю».
Грин не знал тоже, но зато как будто бы ухитрялся Тесса от этого света загораживать, и врач, заметив этот эффект, терпел в лазарете сфинкса со всей его шерстью и перьями. Сам доктор Рокк давал мастеру укрепляющее, успокоительное, обезболивающее, но Тессу все равно было плохо, даже во сне, и Грин, выбирая момент, когда никто не видел, снимал боль уже лапами, положив то одну, то другую мастеру на лоб.
Когда Тесс более-менее пережил приступ и начал ученика от себя гонять, Грин разок-другой наведался в архив и перечитал полусведенное. И тут от того, что было изложено в предварительных отчетах по планете, ему самому слегка поплохело. Во всем, что происходило между расами, причиной была указана воля Дракона, и только Дракона. По форме и фактам — все было изложено верно. По сути — обедняло картину мира так, что у Грина аж перехватывало дыхание от отчаяния и осознания того, что он — не справился. Ходил понурый, снова и снова перечитывал отчеты, пытаясь сообразить, на каком из этапов живое ощущение свободы превратилось в строгое описание правил, и был в ужасе от того, что, может быть, мабрийцы правы, а он смотрит с точки зрения привычного.
Грин говорил себе, что он толком не знает даже расы человеческой, а мабрийцы, с их Дверью-на-пятьсот-сторон, имеют опыт куда больше, и наверняка видят гораздо дальше. И тут же ужасался, к чему в результате такой опыт привел, и уже задумывался над тем, а правильно ли он понял Дракона тогда, в бесконечную ночь, когда на мгновение поднялся к звездам, и пришел с них в большую горную долину, крепко засевшую в памяти. Мабрийцы могли быть сколько угодно скептичны — но Рональд Грин, потомок лесовиков, был свято уверен в том, что Дракон говорит на языке примет, видений и снов — а как иначе? И картина красивой зеленой долины не давала ему покоя, отлично вписываясь в то, что он назвал бы Договором земли и людей.
Как-то раз к лесному дому, где жили тогда маленький Ронька с дедом, пришел человек-медведь. Говорить понятно он, конечно же, не умел. И Рон на всю жизнь запомнил, как дед вынес из дома плошки с молоком, медом, печевом, угостил полузверя, потом поставил внука с той стороны, где жили люди, и показал жестами, мимикой, интонациями — туда — нельзя! И все показывал на Рона. Потом сделал приглашающий жест в сторону чащи, куда люди не ходили, и перенес туда все угощения, со словами: туда — можно. И тот медведь рыкнул согласно, поднимаясь по весь свой немалый рост, подошел к стоящему мальчику, и над головой его почти, у ближайшего дерева, сделал медвежью метку — когтями и шкурой обозначив границу, куда нельзя, потому что там — другие. Рон на всю жизнь запомнил ощущение понимания, хотя ему было очень страшно, когда медведь оставлял метку, сдирая кривыми когтями кору чуть ли не над головой.
Приветливо показанная долина напоминала Рону теперь то же выставленное в лес дедом угощение. И мабрийцам пора уже было поставить свои «метки» на территории, где им надо жить. И неладно было с Тессом. И Рон волновался, сам того не замечая, метался по территории базы, а весна все не приходила, и от снега шел стылый холод, и не хотелось в архив с непонятно-добрыми докторами, и лапы туда не шли… пока доктор Ренн не дошел до Грина сам.
Непонятно было, когда Грину перестало хватать стандартных порций, но он приспособился обедать аж два раза — сначала в лазарете, потом еще и добирал свое в столовой. В столовой доктор Ренн Грина и поймал, вежливо поинтересовавшись, когда тот появится, наконец, в архиве.
— Сколько можно? — вопросил тогда Грин стоящую перед ним миску с макаронами. Макароны не ответили, зато на лице у доктора Ренна проступило усталое недовольство.
— Да, — сердито повторил полукот. — Сколько можно писать теории о том, что давно бы пора уже искать конкретно! А вам, конкретно, надо не общие законы выводить, а долиной своей заниматься. Разумеется, с моей помощью.