— Ты добрый. И после смерти помогаешь нам, — Хромому очень хотелось потереться лицом о руку Странного, но он знал — не получится. — Это луки и копьеца, которым ты научил, прогнали немых. Иначе немые убили бы всех Настоящих Людей — их больше.
Странный быстро глянул на Хромого — блеснули влажным глубоко запавшие глаза. Встал.
— Я ухожу, Хромой, — он сделал несколько бесшумных шагов, у выхода оглянулся. — Живите долго. Растите детей.
Странный шагнул из пещеры, растаял, исчез в серых предрассветных сумерках, в монотонном бормотании дождевых капель.
Хромой проснулся от холода. Не вставая, дотянулся до очага, грел онемевшие пальцы о его теплые камни. Дух Странного, приходивший во сне, сказал: «Племя ушло». Значит, опять путь. Длинный, опасный путь по холодной зимней равнине. Нужна еда, много, много еды. Для себя и для Кошки. Надо вставать.
Дождь шел и шел — частый, холодный зимний дождь. Они будут идти еще долго, такие дожди. До самой весны.
Хромой, оскальзываясь на раскисшей тропинке, спустился к воде, проверил, на месте ли челнок. Постоял на сыром песке, поджимая пальцы озябших ног, ругая себя за то, что сжег свою острогу и не поискал в пещере острогу Странного: зимой убить большого утонувшего легко, а даже самого маленького рогатого — трудно. И вдруг вздрогнул, будто наступил на жгучую траву: очаг!
Почему камни были теплыми? Ведь Хромой и Кошка вечером жгли костер совсем недолго. И огонь был маленький. Кошка хотела больше огня, но Хромой не позволил — хвороста было мало. Очаг не мог сохранить тепло до утра. Но был теплым. Или Хромому показалось? Или Духи Умерших умеют греться у настоящих костров?
Хромой влетел в пещеру, и остановился, тяжело дыша. В очаге весело полыхал огромный костер, а Кошка сидела на ложе и занималась вчерашним горшком: возила внутри рукой, а потом старательно облизывала ладошку. Хромой перевел дыхание:
— Кошка! Когда зажигала очаг, камни были теплыми?
Кошка подняла перепачканное сажей и жиром лицо:
— Откуда мне знать? — она глянула на пустые руки Хромого, разочарованно вздохнула. — Иди поймай кого-нибудь, есть хочу!
Она смотрела на Виктора снизу вверх, эта женщина в белом халате. Хрупкая, маленькая женщина. Девочка, да и только. И голосок у нее чистый, звонкий, детский:
— Вы его родственник?
— Нет, — это «нет» получилось таким сиплым, невнятным, что Виктору пришлось повторить. — Нет. Друг.
— Очень жаль. Мы даем справки о здоровье больных только близким родственникам.
Она отвернулась, сделала шаг туда, к сверкающей белоснежной чистотой двери с траурно черной табличкой, извещающей о пребывании за этой самой дверью какого-то медицинского светила. Несколько секунд Виктор слушал звонкое щелканье каблучков по скользкому кафелю, потом догнал их обладательницу и бесцеремонно схватил за рукав:
— Если вы хотите точно следовать духу и букве закона, можете считать меня его родственником. Я жених его сестры.
— Ах, вот как... — в ее прозрачно-голубых глазах что-то изменилось.
— Поймите, я должен знать, — Виктор старался быть как можно более убедительным. — Вы ведь, вопреки вашему заявлению о близких родственниках, даже матери его так ничего и не сказали.
— Да, теперь я понимаю вас. Вы действительно должны знать, — она доверительно взяла Виктора под руку. — Только помните: я вам ничего не говорила. У него... Как вам объяснить? Это полный распад личности. Необратимый, стремительно прогрессирующий. Неизлечимый. И тяжелейшее нервное истощение вдобавок. Ему осталось жить несколько дней, не больше. Эдуард Львович, — почтительный кивок в сторону двери, — Эдуард Львович предполагает, что это наследственное. Так что, я бы посоветовала вам воздержаться от этого брака.
Затихла дробь каблучков, улеглись отголоски гулкого удара массивной двери. Виктор сильно потер ладонями лицо, приходя в себя. Наверное, так чувствует себя человек, которому плюнули в глаза из проезжающего автомобиля. Поняла. Посочувствовала. Посоветовала. Дрянь...
Возле телефона в вестибюле толпилась очередь, автоматы на троллейбусной остановке не работали: кто-то аккуратно повывинчивал из трубок микрофоны. Виктор внятно и длинно высказался в адрес этого кого-то (благо, рядом никого не было), а потом подумал, что зря он так, что по сути дела следовало бы поблагодарить его, на некоторое время отсрочившего разговор с Наташей. Разговор... Господи, что же он ей скажет, как он сможет ей это сказать?! Он представил себе Наташу, как она отводит ладошкой свисающую на лоб пушистую русую прядь, как смотрит — пристально, снизу вверх смотрит в глаза; представил лицо ее, побледневшее так, что веснушки кажутся черными... Представил, как никнут под тяжестью услышанного ее крепкие мальчишеские плечи, представил дрожащие губы, заплывающую слезами синеву глаз... Господи, господи, что же придумать, что же ей такое соврать?!
Соврать...
Соврать можно что угодно, а через несколько дней она все равно узнает правду, и чем правдоподобнее будет вранье сейчас, тем страшнее обрушится на нее правда потом — обрушится, сломает, раздавит...
Что же делать, что, что?!
Глеб... Ах, Глеб, Глеб, как же это ты, как же тебя угораздило, дружище? Наследственное... Дура ты, ветеринар, а не психиатр! Что ты можешь знать о его наследственности?! А я — я знаю Ксению Владиславовну, и Дмитрия Сергеевича я знал, а ты мне — наследственное! Ум, интеллигентность — вот что передают своим детям такие родители по наследству!
Эх, Глеб, Глеб... Виктор стиснул ладонями виски, затряс головой, стараясь отогнать кошмар воспоминаний. Не удалось. Телефонный звонок поднял его с постели, и он мчался, не разбирая дороги, по черным гулким улицам ночного города, спешил, спешил, понимая: только по-настоящему страшное могло превратить голос Наташи в то, что он слышал. А потом Наташа теребила его, кричала, умоляла сделать хоть что-нибудь, а он стоял, не в силах отвести взгляд от бьющегося в судорогах, корчащегося на полу тела, от мутных стекляшек пустых глаз, от черного, запрокинутого в идиотском хохоте рта. Глеб. Тонкий, насмешливо остроумный Глеб, умница, друг, — слюнявый кретин без капли мысли и чувства в глазах. В одну ночь. Да как же это, господи!...
Исправный автомат отыскался, наконец, но теперь Наташин телефон был занят. Виктор раз за разом набирал знакомый номер, и, услышав в трубке злорадно-торопливые гудки, яростно грохал трубкой по рычагу. Нашел-таки себе врага... А потом — далекий, искаженный плохой мембраной голос Наташи: «Витя? Наконец-то... Приезжай», — и снова гудки. Некоторое время Виктор стоял, привалившись затылком к прохладной и жесткой стене телефонной будки — не решался выйти, тянул время, бездумно рассматривая свое отражение, смутно угадывающееся в замызганном стекле напротив. Ну и видик, однако... Широкое лицо будто перечеркнула полоска усов, вздернутый нос шмыгает, в узких темных глазах стынет собачья тоскливость... Ну, чего киснешь, ты? Радоваться надо. Мы же с тобой отсрочку получили. Пятнадцать-двадцать минут отсрочки... Только ведь мало это — двадцать минут. Были, и нету их. И палец уже давит упругую кнопку звонка, щелкает замок, открывается дверь, и Наташа спокойно говорит: