Но Араму было не до того.
Уж чего-чего, а попользоваться своим огнем он не давал никому, всячески норовя это продемонстрировать во всеуслышание и рассмотрение.
— Р-резать!
— Ах, значит так, ублюдок…
Второй петух резво отскочил в сторону, сверкнув фальшивыми перстнями и дутой золотой цепью на шее, и мигом подобрал увесистую штакетину. Ткнул ею в сторону Арама, почти сразу присел на волосатых ногах, смешно торчащих из цветастых трусов, ловко ударил с другого конца, норовя достать пах и прихватив штакетину посередине; завихлял кругом, загарцевал, вертя самозваное оружие и не отрывая глаз от Арамового ножа.
Неизвестно, видел ли он то, что видел Карен: армейский нож Арам держал щепотью, по-хаффски, даже когда перекидывал из руки в руку, так что из пальцев неизменно торчал только кончик бритвенно-острого лезвия; и петуху-гуляке грозили в худшем случае обильные порезы. Такие раны залечивают после всем двором, спрыскивая вином обиду и смытое легкой кровью оскорбление, а бывшие соперники хором проклинают слабых на передок баб и подвешивают курице по синяку с обеих сторон — ни дать ни взять печати на договоре двух уважаемых держав.
Карен покусал губу и собрался идти умываться.
— Тр-ребуху пороть… стер-рвень…
— Арам! Братан! Дай я его…
Цепкая старушечья лапка прихватила Каренов ремешок чище егерского крюка, и немедленно раздался властный крик бабушки Бобовай:
— Сдурел, Руинтан? Мозги в чаче утопил?! А ну брось ружье, ишак драный!
Руинтаном — по-дурбански «меднотелым» — оказался давешний бородач. То ли не удалось ему проспаться со вчерашнего, то ли успел он крепко добавить на рассвете, празднуя восход солнца, но вид у «меднотелого» был жалким. Его качало, он выходил из подворотни и все никак не мог выйти, за ним с меканьем тащилась взволнованная коза, по-прежнему привязанная к грязной щиколотке, и если бы не потрепанная двустволка у бородача в руках, то безобидней человека было бы трудно найти.
— Арам! Братан…
Карен понимал: не успеть. Оба ствола уже поднимались вверх, они плясали, дергались, не в силах сосредоточиться на блудливом петухе, но это было неважно, потому что один из стволов вполне мог отрыгнуть дробью или картечью, и тогда… Бабушка Бобовай отпустила ремешок Карена, скоренько пошарила в недрах кресла, и через секунду в ладонь висак-баши ткнулся кусок металла. Гнутый, клепанный с конца болт с тяжелой граненой шляпкой, отполированный до блеска. И последнее, о чем Карену Рудаби, бывшему горному егерю, хотелось в эту минуту думать, так это о том, откуда болт взялся в инвалидном кресле старухи и какое предназначение выполнял.
— В голову цель, парень, — прошептала бабушка, и было в старушечьем голосе что-то, заставившее Карена вздрогнуть и оценивающе смерить расстояние между собой и бородачом. — В голову, милый… старая я, руки у меня… дрожат руки-то!..
Все произошло одновременно: слепящая молния дурацкого болта, совершенно не предназначенного для метания в пьяных бородачей, но тем не менее на удивление уравновешенного, — и похмельная судорога, заставившая корявый палец Руинтана дернуть спусковые крючки.
Двустволку неожиданно повело у него в руках, как идущий юзом грузовик по обледенелой дороге, сводящей на нет все попытки водителя совладать со взбесившейся громадой; грохот дуплета вышел сбивчивым, рокочущим, оба ствола лопнули, разворачиваясь удивительным цветком в лепестках огня и дыма, цветок взметнулся вверх, обласкав краем левую сторону лица Руинтана, — и в следующее мгновение исковерканное ружье полетело в одну сторону, а бородач в другую, получив в челюсть шляпкой любимого болта бабушки Бобовай.
А Карен уже несся вниз по возмущенно скрипящей лестнице.
— Ухо, — озабоченно пробасил бородач, садясь и неловко ощупывая голову. — Ухо мое…
— Тебе голову, пропойце, оторвать надо, а не ухо! — рявкнул Карен и только сейчас заметил, что левая половина бородищи Руинтана сильно обгорела, а по шее течет кровь.
— Голову надо, — покорно согласился неудачливый стрелок. — Надо голову, а оторвало ухо…
И повернулся к Карену боком.
В изрядно прореженной гуще волос был виден жалкий огрызок, торчащий клочок хряща, измазанный красной жижей, а само срезанное осколком ухо бородач горестно держал в руке и разглядывал, страдальчески причмокивая.
— Может, пришьют обратно? — спросил он у Карена и сам себе ответил: — Хрена они пришьют, лекаря эти…
Перестала кудахтать курица, спрятал нож в чехол Арам-солдат, бочком-бочком убирался прочь петух-гуляка, норовя исчезнуть раньше, чем вспомнят о нем, причитала на балконе бабушка Бобовай, и шла по тупику Ош-Дастан двенадцатилетняя девочка в ветхом платьице.
Неспешно шла, как по ниточке, странным, подпрыгивающим шагом.
Внимательно осмотрев изуродованное ружье и не найдя ни одной видимой причины для разрыва стволов, Карен перевел взгляд на девочку — ему стоило огромного труда сохранить внешнее спокойствие.
Спутанные черные волосы, тощая, нескладная фигурка, глазищи в пол-лица, костлявые плечики занавешены старинной шалью с бахромой — девочка как девочка, таких двенадцать на дюжину…
Именно из-за этой девочки хайль-баши Фаршедвард Али-бей и приказал Карену поселиться на квартире у бабушки Бобовай; именно за этой девочкой висак-баши Рудаби должен был незаметно приглядывать, ни в коем случае не выдавая себя; именно эта девочка была на фотографии, которую Тот-еще-Фарш показывал Карену, только там шаль валялась у ее ног, тонкие руки-веточки в молящем жесте были вытянуты вперед, и на самом краю снимка смазанным пятном летело нечто мерцающее сизыми отблесками.
Карен смотрел на девочку, а та смотрела на взорвавшуюся двустволку.
Так, наверное, глядят на раздавленного скорпиона.
— …Это моя правнучка, — сказала чуть позже бабушка Бобовай поднявшемуся на балкон Карену. И, подавшись вперед, крикнула девочке поверх перил: — Ну, чего стоишь?! Иди с лозы листьев пообрывай, на долму-то…
А мы давно не видим миражи,
Уверовав в удобных теплых креслах
В непогрешимость мудрого прогресса
И соловья по нотам разложив.
Коридор был совершенно пуст. Рашид шел по блестящему, натертому мастикой паркету, едва подавляя мальчишеское желание разбежаться как следует и вихрем проехаться мимо окон. Но забава, естественная для вихрастого башибузука, предосудительна для почтенного хакима, — аль-Шинби только облизал языком отчего-то пересохшие губы и степенно двинулся дальше.
Не дойдя десяти шагов до учительской комнаты, на дерматине дверей которой красовалась табличка из бронзы с надписью «Ар-хаким», он остановился в замешательстве: доносящаяся изнутри перепалка отнюдь не подразумевала вторжения постороннего, пусть даже и коллеги.