Марион не понадобилось делать испуганный вид. Она действительно перепугалась. ТАКОГО переплета с ними точно еще не случалось… это тебе не замок Гисборн грабить, пробравшись потайным ходом…
За такой «подвиг» с них живьем спустят шкуры, если только поймают, а ловить будут. Усердно. И укрыться негде, слишком многие – и сами они в том числе – верят, что корона есть сакральный знак связи правителя с небесами. И понять, что собой символизирует проклятая корона, – тут много ума не нужно…
Спрыгнув с седла, рыцарь всадил в землю меч, преклонил колени пред импровизированным крестом и повторил свой обет, как делал уже не раз за последние месяцы. Слова шли от чистого сердца, он ничего не скрывал и ничего более не просил, потому что ничего иного не желал.
Небеса, как всегда, молчали.
Рыцарь оставался в позе смирения до самого заката, пока была надежда на ответ, но не получил его и на этот раз.
Затем он расседлал коня, пустил его пастись, а сам снял шлем, повесил его на рукоять меча и запалил костер. В рыжеватом свете пламени открылось лицо довольно молодого человека, однако золотисто-русые волосы на висках были тронуты сединой, а лоб прорезала глубокая складка; следы горя, которому бессильны были противостоять вся его доблесть, честь и отвага… Лат он, как и большинство странствующих рыцарей, не носил, ограничиваясь прочной курткой из воловьей кожи с нашитыми поверх железными пластинками и кольцами, причем железо это отнюдь не было надраено до блеска. Только шпоры на каблуках и бляхи широкого рыцарского пояса отсвечивали бледным золотом в пляшущих бликах костра.
Поужинав краюхой хлеба, остатками пойманного вчера кролика и луковицей, он допил вино из фляги и наполнил ее водой из ручейка. Завтра появится какой-нибудь городок, там можно будет разжиться снедью… а нет, тоже не беда, умереть с голоду в лоррейнских лесах мог кто угодно, но не он. «Кому суждено болтаться на виселице, тот не утонет», порой говорили бывалые люди. Лично о себе рыцарь твердо знал, что погибнет в бою. Причем не от секиры, копья, стрелы или палицы, – его поразят мечом. Но не таким, как его собственный; рыцарь давно уже видел этот клинок во снах, так отчетливо, словно наяву: не прямой двуострый меч, какой знала и ценила вся Европа, не тяжелый тесак-фальчион, какими порой любили рубиться италийцы, не хищная фальката иберов в виде широкого серпа, даже не изогнутая полумесяцем сабля полудиких кочевников Загорья или клюв-ятаган жителей дальних азиатских степей. Он видел – двуручная, в черно-желтую полоску рукоять с ехидным оскалом золотой драконьей морды; золоченые иероглифы узкой лентой струились по лакированной черноте деревянных ножен; слабо искривленное, отдаленно похожее на косу лезвие вороненой стали; взмах, что опережает и взор, и мысль – и тело, его тело, рассеченное от плеча до бедра, пыльным мешком оседает наземь еще до того, как выступит первая капля крови…
Сон рассеялся сам собою. Не открывая глаз, он повернулся набок, словно случайно кладя ладонь на рукоять кинжала. Тишина. Осторожно встал, готовый броситься либо наземь, либо в сторону подкрадывающегося из засады врага. Но вокруг не было никого, да и Борн де Трир, верный боевой соратник, мирно дремал, опустив голову. Однако рыцарь привык доверять ощущениям, пускай и столь неясным, потому нацепил шлем и обнажил меч, оставив ножны все так же воткнутыми в землю. Сцепил ладони на эфесе и направил острие к темному небу, подернутому седой пленкой облаков.
Даже сквозь кожу перчаток он ощутил жар, исходящий от навершья меча, где хранился единственный его талисман, не считая нательного крестика. В могущество святых мощей, щепок креста Господня или камней из стен Соломонова храма рыцарь не очень-то верил, повидав немало шарлатанов, которые уверяли, что лишь их реликвии – истинно подлинные, а все прочие торговцы таковыми – жулики и обманщики… Но то, что скрывал тайник в рукояти его меча, было по-настоящему святым. Святым для него и ни для кого больше.
Рукоять стала такой горячей, как если бы рыцарь держал за бока котелок с кипящей водой. Стиснув зубы, он стоял, не опуская клинка. Так с ним уже бывало; нечасто, но бывало. Только стойкость, только вера могли помочь сейчас. Рыцарь помнил, что произошло в первый раз, когда он едва не сдался потоку боли, и был готов на все, чтобы это не случилось вторично.
Пришедшее из горячего марева видение скорее удивило его, нежели заставило встревожиться. Потому что у видения на сей раз было лицо, и лицо вполне узнаваемое.
– Прости меня, Ровин, – прошептал рыцарь. – Снова я предаю твою память… и теперь, увы, на верный путь мне не вернуться.
«Cum di benedicto, Wilfrid», – послышался тихий женский голос.
Он не знал, было ли все это на самом деле, или просто пригрезилось, потому что он хотел, очень хотел услышать что-нибудь именно в этом роде? И именно от той, прядь чьих волос хранил как талисман?…
Вильфрид осторожно сдвинул защелку и еще осторожнее открыл коробочку тайника. В раскрытую ладонь вместо золотистого локона потекла струйка пепла.
* * *
Когда переполох прекратился и люди смогли осознать, что остались в живых (по крайней мере, пока), Хаген, старшина обоза, взял вожжи в свои руки. Со свойственным многим северянам презрением к чинам и титулам он приказал всем пассажирам (сиречь тем, кто прибился к обозу ради не всегда правдивого ощущения безопасности путешествия в большой компании) живо выметаться из повозок и освободить место для раненых. Одна из пассажирок, впрочем, была удостоена более вежливого обращения, однако не потому, что седоусый Хаген признал ее. Дело было скорее в тех обстоятельствах, при которых он ее увидел в прошлый раз.
Человек, которого за шиворот вытянули с того света, навряд ли не запомнит того, кто сделал такое. Если не вовсе лишен признательности. Хагена мало волновали разные там тонкие материи, но собственную шкуру он ценил весьма – другой-то не имелось. Неудивительно, что ради этой лекарки, Рейвик (или как там ее) старый сакс был на многое готов. И уж обращаться с молодой женщиной как с собственной любимой дочкой – что, в самом деле, могло быть проще?…
Сама Рейвик его, очевидно, не узнала, да и не до того ей было. Хаген не обиделся – у них обоих сейчас дел хватало.
Альмы звали ее – Ребекка, и так же или очень похоже звучало ее имя на родственных диалектах франков и саксов. Но ее собственные предки говорили иначе. Ривке.
Имена она помнила.
Лица – нет, не всегда, по крайней мере почти не держала в памяти всех тех, кого спасло ее целительное искусство. Такого она не могла при всем желании. Слишком уж много их было, этих лиц.