И сытые, как вдовица Светозара, и похожие на нее даже выражением лица тараканы выползали из щелей послушать.
Ночами, уткнувшись в подушку, он повторял: хочу домой. Домой. Домой. Хочу к магнолиям Монако! Когда воротимся мы в Портленд?!
Он тосковал.
Любая хрень — то, на что не обращал внимания, то, что раздражало и злило — отсюда, из чужого и ненавистного мира, обрела ценность. Он валялся на шкурах, заложив руки за голову, разглядывал пятна от сучков в потолочной балке и вспоминал; это было мучительно, как ковыряться в ране, но не вспоминать он не мог. Мазохизм.
…Плакат на тумбе у входа в офис — солдатик с полуголой барышней на коленях, внизу громадная надпись: «Дорогой мой суженый, вынь свое оружие!» При ближайшем рассмотрении плакат оказывался рекламой зубной пасты.
Телевизор. Отцовская спина на фоне экрана и материн нервный голос: «Сережа, да выключи ты эту говорящую тумбочку!» Витрины ларьков, забитые пестрыми коробочками компактов, скрипучие полы универа, кетчуп и как его размазывать по хлебу… Экспедиция, работа — все это ерунда на самом деле, но…
Глядя в окно, вспоминал, как накануне отъезда шел по Садовой. После дождя; мимо с рычанием катили легковушки и грузовики — облака выхлопов, вонь… Обогнавший его «жигуль» на повороте выпустил такое, что Эд задержал дыхание. Отсыревшие пятна на стенах домов, кривые разбитые тротуары… Каким прекрасным все это теперь кажется. Я, по-моему, даже выхлопные газы вдыхал бы сейчас с наслаждением. И плевать, что в крови у меня свинец, в мозгу асбест и ртуть в костях.
…Нет, не плевать, конечно. И не вдыхал бы с наслаждением. Но из города можно уехать. Из времени не уедешь, из времени можно только выжить, а семьсот лет не прожить никому.
За окном шел снег.
Любови любовями. Нельзя же смыслом своей жизни сделать чужое тело. Даже очень красивое тело…
Чужое тело бродило по комнате. Иногда валилось на ковер; иногда подсаживалось на край ложа и подолгу молча смотрело. Последние дни оно было очень тихим — кажется, что-то понимало. Эд был благодарен.
…Зеркальные стены небоскребов. Статуя Свободы. Серая кошка на ступенях подъезда. Мир виделся ему составом, сходящим с рельсов — и казалось, что он, Эд, должен кинуться и руками удерживать опрокидывающиеся вагоны.
* * *
…Он хорошо ее представлял. Почему-то. У нее были русые волосы и, должно быть, не слишком скуластое и не слишком плоское, а довольно правильное лицо. И, как все местные женщины, она носила подвески в косах и длинную рубаху… и, должно быть, как княжеская любовница — башмачки…
Она жила в этом доме — приживалкой; за ней следили, ее пытались запирать, но она все равно убегала и бродила по поселку…Как она улыбалась — совершенно по-детски и совершенно безумно, вытянув шею и склонив голову к плечу, всматриваясь расширенными несмеющимися глазами… Однажды, в ноябре или начале декабря, когда еще не выпал снег, но вода уже начинала замерзать, она сорвалась с мостика через ров под стенами княжеского жилища. Подскользнулась на заледеневших досках; или оступилась; или прыгнула сама — может, и вправду хотела утопиться, а может, уже перестала понимать, чем зима отличается от лета. Ее успели вытащить — она сгорела в горячке, в несколько дней…
В какой-то из этих комнат осталась качаться раскрашенная люлька с ее ребенком.
* * *
Мать — пленная половчанка. Откуда у ее сына варяжское имя? Да еще вроде как и с ошибкой… Тезка его, папаша небезызвестной Рогнеды, вроде во всех летописях Рогволод.
А может, правильно как раз у этого. Черт их разберет. В конце концов, русские во все времена искажали иностранные слова, всобачивая в них лишние гласные, а не наоборот.
Над крышей кружила ворона. Села на край, где уже сидела еще одна. И еще одна прилетела и села… Он опустил голову.
…Второго племянника Всеволода, будущего князя Юрия, все зовут Судиславом. Его сестру Анну — Добронегой…
Думалось не о том. Ерунда лезла в голову — что толстую кухарку зовут Малушей, белого кобеля — Брехом; а групповушка на здешнем церковном языке — «свальный грех». Рогволд, по слухам, дружинников к себе таскал и по двое и по трое…
Ветер пробирался под шапку, и за ворот, и за пазуху. Сухая поземка заметала следы. На ступенях крыльца сидел желтобородый стражник и перематывал портянку.
Эд отвернулся.
Они еще ничего не знают. А монгольские полчища уже покинули родные степи, и уже трусит по миру черный с белыми гривой и хвостом конь Чингис-хана, возомнившего — не первым и не последним — что вся земля под солнцем слишком мала, чтобы иметь больше одного владыки. А они ничего не знают. Не знают, что те из них, кто протянет еще десять лет, будут убиты, и дети их будут убиты, и все их поселение будет стерто с лица земли…
Летел снег. В сером небе — пронзительно-белые скаты крыш и темные дымы…А тучного командира варягов зовут Тостигом. А кличка у него — Хардрааде, Жестокий…
Сплюнув, Эд прошел мимо стражника — наверх, в дом.
…А на костях у них поперечные полоски — тоненькие такие, светлые, как-то по-научному называются… кольца кого-то. Они все тяжело и часто болели в детстве — тогда рост организма замедлялся, и вот там, где костная ткань прекращала расти, а потом начинала снова, и остается такое, более светлое «колечко». Привет от цинги, авитаминоза и туберкулеза, и прочего, и прочего…
Взять на руки и унести. И плевать на все. Не хочу, чтобы у тебя была цинга и сросшиеся зигзагом переломы… чума, оспа, холера, монголы в радужной перспективе, да одни любящие родственники чего стоят…
…Искрилась наледь на окне. И были золотые искорки в разметавшихся по подушке волосах — немытых, свалявшихся, потемневших… Все равно.
Он мог подолгу смотреть на это лицо. Вот так, ночами, когда таяла свеча в серебряном подсвечнике и шуршали тараканы — когда оно, лицо, не принимало выражений и не корчило гримас, когда челюсти не жевали, демонстративно и хамски, с чавканьем, посреди княжеского совета, глаза не щурились, обещая кому-то большие неприятности… Не в том дело, он уже любил все эти гримаски (гримаски! не хрю себе…) — просто так было спокойнее. Спящие безопасны, когда спят зубами к стенке.
Отсветы. Бюсты и мозаики в альбомах по искусству, учебники и энциклопедии — у него и раньше не было впечатления, что люди здорово изменились за тысячелетия. Менялись каноны… Но он не мог поверить, что можно не считать красивыми эти равнодушно-надменные точеные черты.
…А иногда, не успевая остановиться, начинал думать о другом. О том, что под этими бровями — надбровные дуги; веки, губы, нос, кожа, волосы — все это сойдет, всего этого давно нет, если считать по его, Эда, времени… Ему виделся желтый оскал черепа Ингигерд — живой, красивой, веселой, — и он хватался за голову, и усилий стоило не броситься, не прижать изо всех сил, защищая собой… Лишь изредка он позволял себе, чуть касаясь, провести пальцем: висок… скула… впадинка между скулой и челюстной мышцей… ямка между ключицами и ямки под и над кадыком… Просто чтобы убедиться: оно есть. Мое. Тут. Спит…