Он вновь попытался пересчитать лодки, но лодки плясали на воде, и он все время сбивался. Сколько их? Пятьсот? Тысяча? И в каждой - по двое кэлпи, и все собираются мстить!
«Ничего, - подумал он. - Я бард».
И тут он увидел ее. Она стояла на пригорке, поросшем бледной травой, и стайка золотоглазок вилась вокруг ее лица.
– Хорошо, что ты пришел, любовь моя, - сказала она тихо, но он услышал ее голос так отчетливо, словно он прозвучал прямо у него в голове. - Я позвала тебя, и ты пришел! Но зачем ты привел весь мой народ?
– Дельта горит, - сообщил он.
– Дельта горела не раз, - равнодушно ответила она.
– Но твой народ… он мог погибнуть. Никакой честной войны. Никогда не будет никакой честной войны, понимаешь?
– Честная война, - пробормотала она и подошла ближе, и он увидел, что ее трясет, и слезы повисли у нее на ресницах, - нечестная война… Какая разница сейчас?
– Что такое? - Он обнял ее за плечи, и плечи эти вздрагивали у него в ладонях.
– Королева умерла, - сказала она страшным низким голосом.
И зарыдала еще сильнее, так горько и бурно, что его рубаха стала мокра от ее слез.
– Все кончено, маленький Фома, все кончено… ах, как страшно… отпусти меня.
– Что кончено?
– Наше… не важно.
Он поставил ее на ноги, точно большую куклу. Она на миг пошатнулась, припав к его плечу, потом выпрямилась.
– Пусти меня, - сказала она чужим голосом. - Так или иначе, для меня все кончено. Для нас… Теперь я буду драться, а ты будешь петь. Иди за мной, маленький бард…
В ее нижних веках стояли слезы, скапливаясь, стекали по лицу, словно ртутные ручьи.
– А они? - он кивнул в сторону лодок, пляшущих на темной воде.
– Они будут ждать сколько надо. Никто не осмелится ступить ногой на берег запретного острова. Только бард.
Он разжал руки. Она пошатнулась, выпрямилась, обернулась, сказала: «Следуй за мной!» - и исчезла в зарослях. И он пошел за ней, по отпечатавшейся в песке цепочке следов, крохотных и узких, словно ивовые листья… …Стайка прозрачных золотоглазок, стражей острова, вилась возле его головы.
Здесь было свое время - когда он вышел на поляну, здесь, точно стакан, наполненный чистейшей водой, стоял рассвет. Он оглядывался, но ее нигде не было видно. Было темное кольцо, возвышающееся на поляне, плотное кольцо, словно бы деревья вдруг решили сойтись в круг, чтобы поговорить о чем-то своем, древесном.
На поляне, залитые утренним светом, стояли старейшины-фоморы.
«Господи, - подумал он, - это же чудовища… чудовища!»
От ужаса и удивления он чуть не выронил арфу.
Старейшие были темные, кряжистые, каждый выше Фомы на голову, руки, узловатые, как старые ветки, на плечах друг друга, ноги, узловатые, как старые корни, вросли в землю. Один обернулся к нему - глаза цвета ивовой листвы, расщелина рта открыта в мучительном усилии. И, содрогаясь от этого усилия, он сказал Фоме:
– Начинай!
Фома молчал. «Значит, и здесь своя война, - подумал он, - я думал, она только там, во внешнем мире. Но от нее не уйти».
Он взошел на пригорок и расчехлил арфу, старейшие стояли неподвижно, по-прежнему окружая нечто, желанное и недосягаемое…
Фома положил руки на струны и, когда арфа отозвалась глубоким вздохом, запел:
Умерла королева,
воины плачут,
зеленые ивы
клонятся долу,
тропою смерти
уходит сила,
нежность уходит
по острию дороги,
по лунной ленте,
по тайным тропам…
Он пел это и знал, что делает правильно. И не знал лишь одного - кому и на каком языке он поет.
– Ах-х-х! - выдохнули старейшие хором и расступились. Поляна поросла короткой густой травой; совсем как спортивная площадка у них перед школой, вспомнил Фома, и сердце у него неприятно заныло.
– Сестра-двойник, - прошептал Фома, и арфа ответила ему тоскливым звоном.
Потому что его принцесса стояла в круге, и еще одна там была, и она тоже была его принцесса. Обе - как два лесных ореха-двойняшки, как два цветка-первоцвета на одном стебле. Фоме стало жутко.
Две дочери-сестры обернулись к нему одновременно. Одна улыбнулась ему, другая подвязала волосы боевым узлом. Обе скинули платья и стояли обнаженные, точно белые башни.
– Ах-х-х! - вскрикнули старейшие, и ноги-корни поднялись и опустились в такт.
Фома вдруг понял, что им тоже страшно, что надо как можно скорее прекратить это невозможное, немыслимое раздвоение, и еще он понял, что прекратить его можно только одним способом. Он вновь запел:
Дочери-сестры
выходят на битву!
Печальная доблесть
ведет их к смерти,
кто уцелеет,
убив другую,
кому спою
песню привета?
Белые башни двинулись с места. Белые ноги, казалось, не приминали траву, чуть заметный зеленоватый отлив тел был точно мох на белом мраморе, точно отсвет зеленых листьев на воде… - Убей! - выдохнули старейшие. - Убей, убей, убей! Белая рука прянула вперед и ужалила соперницу в плечо.
Два лебедя
выгнули шеи,
щиплют друг друга,
схватившись насмерть,
самки-ужихи
сплелись друг с другом
в последней битве…
Фома пел, не зная, кому из них он поет, которой из них желает победы. Пустые лица, глаза, как серебряные монеты, крепко сжатые рты…
Одна начала заметно одолевать, ее руки ужалили соперницу в виски, метнулись к высокой шее, и Фома с ужасом ощутил, как захлестывает его чужое торжество и собственное облегчение. «Двум королевам не бывать», - подумал он…
И тут та, другая, вдруг обернула к Фоме лицо и улыбнулась через силу, печально и нежно.
«Вот она, - подумал он в тоске, - вот она, моя!» И арфа Амаргена, чужая арфа отозвалась на его тоску:
Восстань, любовь моя!
Убей подругу,
убей убийцу,
зеленым мхом
нашего ложа
я заклинаю, -
двум королевам
не место в Дельте,
тебе одной лишь
царить на ложе!
И каждый ее звук, казалось, вливал силу в его женщину, в его принцессу, отнимая у соперницы.
Его принцесса поднялась с колен, белые руки ее сомкнулись на горле соперницы.
Сильнее, сильнее, сильнее!- пела арфа Амаргена. Лицо той, второй, посинело, вздулось и опало, колени ее подломились, она вытянулась на траве, встрепенулась, точно серебряная рыбка, опять вытянулась и больше уже не двигалась.
– Ах-х-х! - вскричали старейшие в третий раз. Из распяленных ртов вырвался крик, этот крик понесся по Дельте и поднял стаю черных птиц, клевавших падаль в дальней затоке. И страшным эхом, полным тоски и боли, ответили ему воины в лодках. И, словно эхо этого эха, захлестнула Фому волна тоски и горечь утраты, ибо и погибшая соперница была прекрасна.
Он сошел со своего холма и старейшие расступились, пропуская его. Там, где они стояли прежде, остались глубокие рытвины, пятна содранного дерна.