Потом он взял Гришу за плечи и перевернул лицом вверх; оторвать юношу от лежащего под ним врага оказалось непросто, потому что Гришины пальцы намертво вцепились врагу в глотку, а в груди глубоко сидел меч, который мертвая рука врага его никак не желала выпускать…
Дадон вытянул рукоятку из Тошиной ладони, но не стал вынимать клинка из Гришиной груди. Ему вдруг показалось, что он причинит боль мертвому сыну; горло Тоши опоясывала черная рана от Гришиного кинжала, но лицо оставалось нетронутым ни птицей, ни зверем, и даже глаза сохранились, и ярость в глазах…
Дадон стоял над телами сыновей, и на краю его сознания рыдали, стонали, перекликались воины. Как совы среди ночи, подумал он равнодушно. Стая черных сов…
Потом он на время лишился чувств — но не упал, просто превратился в камень.
Потом покачнулся, вырвал факел из чьей-то неверной руки и, оборвав расшитый бисером полог, шагнул в душную, душистую, густую от благовоний темноту шатра.
Под ногами путались подушки. Изнутри шатер был роскошнее, чем снаружи, бархат и парча цеплялись за дорожные сапоги, будто умоляя о снисхождении; рваные гобелены, раздавленные заморские фрукты, лужи приторно пахнущего масла да хрустящая под каблуком скорлупа орехов… Дадон сдавил рукоятку меча. Перед глазами у него снова стало темнеть — но он удержался от обморока, схватившись рукой за пламя факела.
…Она выдала себя не движением даже — вздохом. Дадон метнулся, полетели прочь подушки, затрещали ткани — закрывая лицо от света, скорчившись, как затравленный звереныш, она отползала все глубже, пока не прижалась к ковровой стене.
Дадон поднял повыше факел, одновременно отводя для удара меч. Девушка вжалась спиной в ковер, и тонкие длинные ногти ее провели по белым щекам красные борозды:
— Н-нет…
Он поднес огонь так близко, что опалил ей волосы.
Ей было, наверное, лет семнадцать. Несомненно прекрасное лицо обезображено слезами и страхом, искусанные полные губы, красные опухшие веки, из одежды — только тонкие полупрозрачные шаровары, и высокая грудь, которую не прикрыть маленькими тонкими руками…
В какое-то мгновение она отвела руки — и Дадон содрогнулся. В первую секунду он не успел понять, отчего так сухо в горле и больно в животе — но за плечем у него хрипло задышал молодой воин, и уже в следующее мгновение Дадон осознал и соблазн, и свое собственное непристойное вожделение. Даже будучи жалкой, напуганной и некрасивой, девушка кожей источала призыв плоти; аромат греха, густой и липкий, перебил даже дух благовоний. Все, находившиеся в тот момент в шатре, сделали шаг вперед.
Дадон застонал и вскинул меч. Бесовское отродье, погубившее… Он силен духом — и он немолод. Он уже знает, куда войдет безжалостное лезвие — в основание шеи, между красным коралловым ожерельем и золотой с каменьями цепью…
— Не надо, — заплакала она тихо и безнадежно. — Пожалуйста, не надо… Пожалейте…
Вид обнаженной стали заставлял ее дрожать всем телом. Сквозь растопыренные пальцы на Дадона смотрел теперь один круглый, черный, как терн, полный слез детский глаз:
— Не надо…
В шатре стояла плотная, почти осязаемая тишина. По маленькой вскинутой ладони скатывались прозрачные капли. Меч в руке Дадона поймал на лезвие отблеск огня; за спиной его кто-то прерывисто вздохнул.
— Ты кто? — спросил он хрипло.
* * *
Она не знала.
Всей жизни ее было — дней двадцать пять; вся жизнь ее была шатер и счастье, она отдыхала на подушках и ела фрукты, и она любила… Имени не было. Она звала себя «царицей»… Она не знает, царицей чего. Ей просто нравилось это слово… Потом сделалось страшно. Потому что на смену любви пришла смерть; здесь ходила смерть и собирала жатву. Она не знает, почему.
Дадон молчал и смотрел, как она плачет. Она была младше его сыновей — лет на пять младше Гриши и на все восемь младше Тоши. Теперь она казалась ему всего лишь зареванной девчонкой — но навстречу его сыновьям она вышла с улыбкой на еще не искусанных губах, и зов ее плоти, пусть не осознаваемый ею самой, способен был оглушить, лишить разума, убить…
Убил.
Погребальный костер поднялся до неба; Дадон под страхом стали запретил кому-либо входить в шатер. И выставил у входа стражу.
..Он умер дважды, дважды умер в двух своих сыновьях, и не в горе пребывал — в смерти. Она была — жизнь… Или видимость жизни. Весь мир отражается в небе — синие поля и белые дворцы, прекраснее тех, что на земле, но недосягаемые, недолговечные, умирающие раньше, чем ты, лежащий в траве, успеешь поверить в них…
Кощунственно ли, странно ли… Дворец из белых облаков, когда первые комья земли уже упали на старческую грудь. И он поселился в этом дворце, не думая о погребальном костре до неба.
Кожа ее пахла яблоками. Черная сетка волос, срывающееся дыхание, забытье… Губы, влажные, как речные камни… В обступившем его мороке взлетала птица — одна и та же, кажется, удод, взлетала и взлетала, с одного и того же места, и разлетались под крыльями елочные чешуйки…
Потом ему показалось, что он целует дочь, и он испуганно отстранился.
Она слушала, подняв на него опухшие от слез глаза. От заката и до рассвета, и утром он понял, что она благодарна ему. За подробный ли рассказ о Тошином детстве, о Гришином отрочестве? Могла ли его страсть сравниться с вожделением двух молодых воинов? Он старик…
Потом он понял, что она боится мира за пологом шатра так сильно, как обыкновенный человек боится всего, что за гранью смерти. Она не испытывает страха перед одним лишь человеком — перед Дадоном, едва не убившем ее.
Неделя миновала, как час.
Теперь она знала о его жизни немногим меньше, чем знал он сам. Она помнила все до последнего слова; насладившись ее любовью, он воскрешал для нее своих сыновей. Смешливые Тошины глаза, лошадку из хлебного мякиша, травинку в уголке губ, волка в капкане, мертвый узел на синем пояске…
Его потерянная жизнь сменилась сном, и во сне он был счастлив. Дочь его, жена, вера и смысл смотрели на него влажными ласковыми глазами, воплощение жизни, красочной, как мыльный пузырь…
Потом он понял, что пора возвращаться.
* * *
Слухи бежали на много верст впереди повозки; все эти возбужденные, горестные и радостные, толпящиеся люди были там, далеко — но он заставлял себя милостиво кивать в ответ на приветствия. Она стояла рядом, кутаясь в шелковое покрывало, мертвой хваткой держась за Дадонову руку, он видел, как разгорались глаза у любого взглянувшего на нее мужчины — но сам испытывал лишь горечь и нежность. Нежный зверек в алчном теле одалиски…
Въезжая в город, он невольно поднял глаза на спицу — петушок сидел неподвижно, сверкая на солнце позолотой, равнодушно глядя поверх голов и крыш: смирное, безучастное чудовище.