— Что ест мой муж, то хорошо и для меня, — машинально ответила женщина, усаживаясь за стол напротив Корнелю. Она до сих пор не могла прийти в себя. И Корнелю прекрасно ее понимал: он и сам сейчас чувствовал себя так, словно выпил не полторы кружки пива, а целый жбан — до сих пор все плыло и качалось перед глазами. Официант развел руками и снова исчез на кухне.
Костаке обвиняющим жестом указала на мужа пальцем:
— Я думала, что ты погиб.
— Когда альгарвейцы вошли в город, я был в море. Они как раз брали порт, когда я вернулся, — сказал он шепотом, чтобы рыбаки за соседним столом не смогли услышать. — Но я не хотел сдаваться в плен, и потому мы с Эфориелью отправились в Лагоаш. И до недавнего времени я там и оставался. Нас было там немало — таких же, как я, изгнанников, и мы делали все, чтобы помочь в борьбе против Мезенцио.
Теперь, когда его мысли больше не путались от ощущения любимой женщины в объятиях, когда ее горячее тело больше не прижималось к груди, человечек под пологом заинтересовал Корнелю больше. Он нагнулся над коляской и увидел крошечное личико, обрамленное рыжеватым пушком будущих кудрей.
— Она похожа на тебя, — прошептала Костаке.
— Она похожа на младенца, — хмыкнул Корнелю. По его глубокому убеждению, все младенцы были похожи друг на друга. Разве что куусамане да зувейзины как-то отличались от прочих, но только не друг от друга. И все же, сам себе не доверяя, он поймал себя на том, что пытается в этих кукольных чертах разглядеть собственный нос, собственные рот и подбородок.
Официант принес Костаке ужин и стал расставлять тарелки. Даже если ему и показалось, что отец смотрит на своего собственного годовалого ребенка так, словно видит его в первый раз, он не выдал удивления ни взглядом, ни жестом. Костаке машинально принялась за треску. Она словно не чувствовала вкуса того, что ест: ее взгляд непрестанно переходил с дочери на мужа и обратно, словно она пыталась как-то совместить их во времени и пространстве.
— Как ты жила все это время? — спросил Корнелю.
— Я очень устала. С младенцами всегда устаешь. Ты просто не в состоянии заниматься чем-то еще. А кругом все становилось только хуже и хуже. Никаких пенсий, никаких единовременных выплат. Я даже не могла нанять Бринце няню, чтобы начать зарабатывать деньги. — Костаке прикрыла глаза и, помотав головой, повторила: — Как я устала!
— Как я хотел тебе передать весточку, что я жив и со мной все в порядке! — вздохнул Корнелю. — И даже пытался через… через моих новых друзей.
Интересно, а остались ли на острове лагоанцы? У Корнелю не было с ними связи, и выяснить это он никак не мог.
— Да я чуть в обморок не упала, когда узнала твой почерк, — призналась Костаке. — А потом получила и другие твои письма.
— Их бы не было, кабы не мои семь жизней. Бедняга Эфориель приняла на себя основную часть взрывной волны. — Корнелю опустил голову.
— О, бедняжка! — сокрушенно покачала головой Костаке. Но она не понимала, не могла по-настоящему понять и разделить его тоску. Да и никто, кроме подводника, не смог бы понять всю боль его потери. Корнелю всегда находил взаимопонимание с женой, но когда дело касалось левиафанов…
Находил взаимопонимание с женой? Это было так давно. Он опустошил кружку одним глотком и как бы произнес:
— Ну что, пошли домой?
Он был так уверен в ответе, что просто оторопел, когда услышал шепот: «Нет!»
— Я не смею привести тебя домой. У меня три офицера на постое. Нет, они все ведут себя прилично, — торопливо добавила жена. — Но стоит тебе переступить порог, как ты тут же отправишься в лагерь для военнопленных.
— Три альгарвейских офицера? — машинально повторил Корнелю. В его устах это прозвучало как «три человека, которых я должен убить». Ему показалось, что боль и ярость вот-вот раздерут его мозг. Он приложил ладонь ко лбу и процедил:
— Так уже до этого дошло? Я что, должен получить разрешение спать с собственной женой?
Но даже сейчас, в ярости, он старался говорить как можно тише, чтобы не привлекать внимания посетителей таверны.
— Боюсь, к тому все идет, — кивнула Костаке. — И раздобыть разрешение на что-либо очень непросто.
Корнелю почувствовал, как от гнева набухают жилы на висках и шее. От гнева на альгарвейцев, от гнева на нее, от гнева на всех и вся, что мешает ему наконец получить то, о чем он так давно мечтал и к чему стремился. Он уже готов был вскочить с места и ринуться на своих врагов, не разбирая дороги, как разъяренный бык, как вдруг тоненько заплакала маленькая Бринза.
— Вот тебе и одно из доказательств, почему выхлопотать разрешение так трудно, — с жалкой улыбкой молвила Костаке и достала ребенка из коляски.
Корнелю молча смотрел на дочь и старался не думать о том, что она может помешать ему провести время с женой. И вдруг девочка взглянула ему прямо в глаза. Это был взгляд ее матери. Он несмело улыбнулся в ответ. Но девочка уже смотрела на Костаке, словно спрашивала: «Это еще кто такой?» И вдруг произнесла:
— Мама!
— Она стесняется незнакомцев, — сказала Костаке. — Говорят, они все в этом возрасте такие.
«Я для нее не незнакомец! — кричало все внутри Корнелю. — Я ее отец!» Все это так. Да только Бринце откуда это знать? И вдруг новая мысль сразила его, словно кинжал, воткнутый в сердце под пологом ночи: «А живущих в доме альарвейцев она стесняется?»
— Я лучше пойду, — заторопилась Костаке. — А то они начнут допытываться, где это я так долго гуляю. — Она обняла Корнелю и прижалась губами к его губам. — Ты пиши мне. И как только получится, мы снова будем вместе.
Она прижала Бринцу к груди и, подхватив второй рукой коляску, побрела к выходу. Толкнув коляской дверь, она вышла и исчезла в сумерках. Дверь хлопнула. Костаке ушла. Корнелю по-прежнему сидел за столом. Сейчас, в своем родном городе он ощущал себя таким одиноким, каким не был даже в Сетубале в дни изгнания.
* * *
Войдя в жандармерию, по выражению лица сержанта Пезаро Бембо сразу понял: что-то случилось. И что-то неприятное. Жандарм быстро провел мысленную ревизию всех своих последних прегрешений и, к собственному удивлению, не обнаружил ничего такого, чтоб могло ему хоть чем-то повредить.
Но то, что он не знал за собой никакой вины (или, по крайней мере, думал, что не знает), его не спасло. Сержант ткнул в его сторону толстым пальцем и проревел:
— Что, считаешь себя таким крутым дерьмовым умником, да?
— Что? Кто? — оторопел Бембо. — Обычно вы называете меня идиотом.
Насколько он помнил, умником его называли в последний раз тогда, когда он накрыл каунианскую шайку в парикмахерской за преступным перекрашиванием волос. И тогда его, наоборот, все хвалили и даже дали премию. Даже милашка Саффа ненадолго обратила на него внимание.