обсуждая что-то своё, тайное, женское, и вся эта суета, так непохожая на то, к чему Сашка привык, делает этих женщин для мужчин ещё желаннее, ещё привлекательнее. И почему-то именно сейчас, когда Сашка не просто приблизился к этому миру на расстояние вытянутой руки, а вошёл в него, он острее, чем никогда, ощущал свою чуждость.
Он услышал, как хлопнула входная дверь — это горничная Лена побежала куда-то по своим делам — подумал, как это неожиданно оказаться одному в чужом доме, в богатых и просторных апартаментах верхнего уровня. Впрочем, простора здесь как раз таки и не ощущалось. В отличие от пронзённой солнцем, светлой квартиры Савельевых (а Сашка теперь всегда всё подсознательно сравнивал с Савельевыми), где на диванах в беспорядке валялись книжки, а рыжие лучики плясали озорной танец на полу и на стенах, где в воздухе звенел летний смех Ники, а на потрескавшейся от времени шахматной доске, старой доске, с полустёртыми клетками и отбитыми краями, застыли фигурки в недоигранной партии — в отличие от живого хаоса Савельевской квартиры апартаменты Рябининых были застывшим музеем. Прекрасным, величественным, безупречно-надменным музеем. Который был до отказа, до пресыщения, наполнен вещами — красивыми, старинными, принесёнными сюда ещё из той, допотопной жизни. Многие из этих вещей Сашка раньше видел только в книгах и в кино, а о назначении некоторых едва догадывался или не догадывался вовсе. Но все эти вещи, далёкие и совершенные, заботливо расставленные в продуманном порядке, в гармоничной застывшей мелодии, неожиданным образом сужали пространство, отнимали у него жизнь и радость.
Сашка подошёл к тяжёлой бордовой портьере, закрывавшей широкое окно, провёл ладонью по мягкой бархатной ткани. Хотел уже было отойти, но неожиданно вздрогнул, пойманный врасплох раздавшимися в прихожей мужскими голосами. Замечтавшись и задумавшись о своём, Сашка не услышал звука открывающейся двери.
Сам не понимая, зачем он это делает, Сашка юркнул за толстую плотную портьеру, прислушался.
Говоривших было двое. Один из них был Олин отец, Юрий Алексеевич, а вот голос второго… голос второго Сашке тоже был отлично знаком. Тусклый, неживой, начисто лишённый эмоций. Этот голос мог принадлежать только одному человеку — Кравцу.
* * *
— …я не говорю, Юра, что это нужно делать прямо сейчас. Как раз сейчас этого делать и не стоит. Савельев, если можно так сказать, находится в зените славы. А я, признаться, думал, что он всё-таки споткнётся.
Кравец (а это был точно он, Сашка уже не сомневался) пересёк комнату, его мягкие вкрадчивые шаги приблизились как раз к тому месту, где стоял, боясь громко дышать, Сашка. Кравец остановился, не доходя до портьеры буквально несколько сантиметров, и Сашке вдруг показалось, что сейчас он раздвинет эти пыльные занавески, обнажив скорчившегося от страха Сашку, рассмеётся сухим бесцветным смехом и скажет что-нибудь типа: «ба, Юрий Алексеевич, да у нас тут притаились чужие уши». Сашку передёрнуло. Кравец стоял почти напротив него, и их разделяла лишь плотная, непроницаемая ткань. Сашке казалось, что он даже чувствует, как Кравец водит носом, раздувая широкие ноздри, принюхиваясь, как охотничья собака, уже взявшая след.
— Что ты имеешь в виду, Антон?
— А? — голос Рябинина словно выдернул Кравца из задумчивости. — Ты о чём?
— Ну что Савельев споткнётся…
Слова Юрия Алексеевича сопроводил мелодичный щелчок и следом тихий скрип — Сашка уже знал этот звук. Так открывалась крышка старинного, покрытого лаком, деревянного глобус-бара, ещё одной вещи, о назначении которой Сашка узнал не так давно.
…Первый раз придя в гости к Оленьке, Сашка с удивлением уставился на деревянный напольный глобус, застывший на изящных резных ножках посередине гостиной. Потёртая в нескольких местах карта, нанесённая на него, была совсем не похожа на карту ушедшего сто лет назад под воду мира, и надписи были сделаны на непонятном языке. И всё это было так нефункционально, так бесполезно, но всё равно красиво, и хотелось коснуться пальцами живого тёплого дерева. И он не удержался — коснулся.
— Папа здесь хранит свой алкоголь, — небрежно сказала Оля и слегка толкнула глобус от себя. Ролики на конце ножек недовольно скрипнули, и глобус чуть откатился в сторону.
— Алкоголь? — удивился тогда Сашка.
В его понимании алкоголем назывался самогон, который гнали на всех нижних этажах, и которым нелегально приторговывали, несмотря на строжайший запрет. Сашка хорошо помнил, как отец трясущимися руками разливал вонючее пойло по пластиковым стаканам, чаще себе и соседу Димке, реже — случайно забредшему к ним в отсек собутыльнику. Потому-то Сашка, как ни силился, не мог себе представить, чтобы внутри этого элегантного деревянного шара хранились мятые бутылки с мутной, отшибающей напрочь мозги жидкостью.
Это потом он узнал, что здесь наверху свой алкоголь — красное и белое вино в непрозрачных бутылках, высоких и тонких, с узким горлышком, заткнутым пластмассовой пробкой, шипящее праздничными пузырьками шампанское, золотисто-янтарный коньяк…
— Хотя это, конечно, не такой коньяк как раньше. Как до потопа, — говорила Оленька, открыв крышку глобус-бара и показывая Сашке его содержимое. — Ну ты понимаешь, почему.
Сашка кивнул, хотя он, конечно, не понимал…
Сейчас, услышав знакомый щелчок, Сашка догадался, что Юрий Алексеевич открыл своё сокровище и достал одну из бутылок. Звук вырвавшейся на свободу пробки и следом льющейся жидкости (наверняка, в те пузатые бокалы, которыми так дорожила Наталья Леонидовна) лишь подтвердили Сашкину догадку.
Кравец наконец-то отошёл от окна, и Сашка облегчённо и едва слышно выдохнул.
— Савельев… да, Савельев, — Кравец с шумом опустился на диван и должно быть взял поднесённый Рябининым бокал, слегка отхлебнул (Сашка догадался по чуть затянувшемуся молчанию), а потом продолжил. — Я ведь, Юра, был уверен, что он не подпишет смертный приговор Литвинову. Надеялся на это изо всех сил. Думал, не сможет он пересилить себя, но Савельев и тут меня удивил.
— Неужели подписал?
— Сегодня.
Олин отец хмыкнул, и Сашке послышались в этом хмыканьи нотки восхищения.
— Силён Савельев, — послышался знакомый скрип — это Юрий Алексеевич опустил своё тучное тело в любимое кресло.
— Крепко держится за власть. А, впрочем, чего мы ожидали? — в тусклом голосе Кравца прорезалась тонкая злость. — Это и надо было предполагать. Предвидеть. Фигура Литвинова сегодня для всей Башни — настоящий жупел. Пугало, которое следует публично сжечь, навесив на него попутно свои и чужие грехи. Если бы наш святой Павел Григорьевич сейчас дал слабину, помиловал горячо любимого друга детства, ему бы это не простили. Внизу быстро бы припомнили товарищу Савельеву и его драгоценный закон, и миллионы загубленных жизней ради прекрасной идеи, и линчевали бы вместе с Литвиновым, вываляв в смоле