Будь Мария лесничим в плотной куртке и кожаных крагах, ей, быть может, и удалось бы протиснуться сквозь заросли; будь она работником с фермы, она расчистила бы себе дорогу топориком; – но поскольку она не была ни тем, ни другим, оставаясь, однако ж, человеком решительным (коровы не в счет), она принялась пробиваться, орудуя прихваченным из ялика черпаком. Сбив наземь колючую ветку, Мария без особой охоты наступала на нее; если одна из таких веток хватала ее за одежду, Мария останавливалась и отцепляла ее – иногда; если же ветка царапала ей лицо, она изрыгала уместное в подобных случаях проклятие. Так, медленно, но уверенно Мария торила дорогу через лесной пояс. Она порвала юбку в трех местах и жутко ободрала загорелые ноги, – в конце концов, пришлось вернуться в ялик за обувью.
Заросли кончились совершенно неожиданно, в нескольких ярдах от ступенек храма, и незванная гостья с ежевичной плетью в волосах застыла на месте.
Там, где кончалась ежевика, начиналась трава, – та самая опрятная, ухоженная травка, на которую, должно быть, смотрела и леди Мэшем. Ее до сих пор подстригали так же коротко, как и тогда, если не короче. Травка тут росла ровная, как на лужке для игры в шары.
Нет, право, очень это место походило на площадку для боулинга. Плотные заросли стояли вокруг подобно тисовой изгороди, окружающей обычно такую площадку. Только в самой середине ее легко возносил колонны прекрасный, залитый солнцем храм.
Но странно, – сердце Марии вдруг екнуло, она и сама не поняла почему, – странно, какая опрятность царила вокруг.
Мария огляделась – ни души. Ни единый лист не дрогнул в маленьком зеленом амфитеатре, не было видно и следа жилой хижины. Ни навеса, под которым могла бы стоять газонокосилка, ни, собственно говоря, самой косилки.
Но траву кто-то ведь все же подстриг.
Мария извлекла из волос ежевичную плеть, выпуталась из последних ветвей и шагнула навстречу своей судьбе.
С внутренней стороны купола штукатурка кое-где отвалилась, но деревянной дранки, лезущей в глаза с прохудившихся потолков ее дома, из купола не торчало. Похоже, кровлю кто-то чинил изнутри, пользусь глиной или бумагой, подобно тому, как их используют осы. Странным было и то, что на полу никакой штукатурки не было. Кудато ее убрали.
Такая чистота стояла вокруг, до того все не походило на дебри, через которые Мария только что продиралась, – такое все было прямоугольное, округлое и геометрически правильное, словно бы только что выстроенное, – что в глаза сами собой лезли детали.
Мария увидела: во-первых, прямоугольное отверстие дюймов в восемь шириной, проделанное в самой нижней ступеньке, – Мария сначала приняла его за вентиляционное, предназначенное для отвода влаги изпод храма, но к нему вела как бы мышами протоптанная в мураве тропинка; затем, Мария заметила в основании каждой из колонн по семидюймовой дверце, быть может, также предназначенной для гидроизоляции, да только – Мария их не углядела, потому что они были крохотные, примерно со спичечные головки, – да только на дверцах имелись ручки; и наконец, у ближайшей к ней двери она приметила скорлупку грецкого ореха, вернее, половинку скорлупки. В парке росло несколько грецких орехов – не очень близко отсюда. Мария подошла, желая разглядеть скорлупку сблизи, и то, что она разглядела, повергло ее в величайшее изумление.
В скорлупке лежал младенец.
Девочка наклонилась, чтобы подобрать колыбельку, принятую ей за игрушку – самую красивую из всех, какие она когда-либо видела. Когда тень ее руки накрыла младенца, в котором всей-то длины было около дюйма, младенец замотал головкой, лежащей на крошечной моховой подушке, растопырил ручки, поджал, будто велосипедист, колени, и тоненько, но явственно замяукал.
Услышав его писк, Мария руки не отдернула. Напротив, она схватила скорлупку. Если и существовало в эту минуту на всем белом свете нечто такое, что Марии хотелось схватить, так именно этот младенец.
Она нежно держала это чудо совершенства на ладони, не дыша, потому что боялась его повредить, и разглядывала, стараясь не упустить ни единой подробности. Глаза его, малюсенькие, как у креветки, казалось, отливали подобающей младенцам мрамористой голубизной; кожа чуть лиловела – он, видимо, родился совсем недавно; младенец был не худой, напротив, восхитительно полненький, и Мария, хоть и с трудом, но различила даже складочки вокруг его пухлых запястий, выглядевшие так, словно запястия охвачены тесными браслетиками из тончайшего волоса, или так, словно ручки младенцу приделал на шарнирах хитроумнейший из кукольных мастеров.
Младенец был живым, по-настоящему живым и, похоже, ему понравилось, что Мария его подобрала, ибо он протянул к ее носу ручки и залопотал. Во всяком случае, склонив голову и прислушавшись к младенцу, словно к часам, Мария убедилась, что он издает какие-то звуки.
Разглядывая в совершенном восторге это свалившееся с неба чудо, она ощутила вдруг острую боль в левой лодыжке, сильную, как от укуса пчелы.
Подобно большинству ужаленных в лодыжку людей, она топнула уязвленной ногой и запрыгала на другой, – занятие в случае пчелиного укуса совершенно бессмысленное, поскольку ужалившая пчела вторично ужалить не сможет, а прочих пчел такие прыжки лишь раздражают.
Попрыгав, – все это время она с величайшей осторожностью держала колыбельку в одной руке, а другой хлопала по пострадавшей лодыжке, – Мария с безопасного расстояния уставилась на атаковавшее ее существо.
Это была дородная женщина дюймов в пять ростом. Она стояла на мраморном полу храма и размахивала неким подобием гарпуна. Платье ее отливало ржавчиной, как грудка малиновки, женщина была вне себя от гнева или от ужаса. Крошечные глазки ее пылали, волосы разметались по спине, грудь вздымалась, она вопила на неведомом языке что-то такое про Куинба Флестрина. На остром, словно игла, гарпуне сидел стальной наконечник длиной в половину младенца. Между пальцами сжимавшей лодыжку Марииной руки струйкой стекала кровь.
Надо сказать, что несмотря на убийства и иные правонарушения, совершаемые Марией в пиратской ее ипостаси (в которой она питала особенное пристрастие к процедуре, называемой «пройтись по доске»), она не принадлежала к числу людей злопамятных, и уж тем более к тем, кто имеет обыкновение отнимать младенцев у безутешных матерей ради одного только цинического наслаждения, которое им доставляют материнские вопли. Она сразу сообразила, что перед ней – мать младенца, и вместо того, чтобы рассердиться из-за гарпуна, почувствовала себя виноватой. В душе ее зародилось ужасное подозрение: младенца, судя по всему, придется отдать.