— Н-но, мертвая! Шевели копытами!
Провожая соседа взглядом, Юрась чувствовал, как настроение стремительно портится. В душе закопошились гадкие червяки. Ясно представилось: утро следующего дня, двор, открытый гроб на четырех табуретках… В гробу — он, Юрась Ложечник. Острый нос, синие щеки. Жена воет — притворяется, что убита горем. Чужие дети тайком жуют поминальные калачи.
А гад-сосед распинается над домовиной:
«Любовь, это вам не ёрш начихал! Спи спокойно, дорогой Юрасик!..»
От расстройства чувств он пнул ногой баклуши. Вспомнил, что бил-то баклуши сам, а шкурила и полировала жена — и совсем огорчился. Желая вернуть душе покой, Юрась вышел со двора. Вот, привычное житье-бытье. Малышня из грязи куличики лепит. Спит в луже поросенок. Напротив, за своим плетнем, бабка Сычиха в огороде копается.
— Бабуля! Ну дайте подмогну!
— Кыш, оглоед! Срамить явился?
— Ну бабуля! Я ж от чистого сердца!
— Сроду у тебя сердца не было, стоерос! Иди, не то камнем кину!
— Бабулечка!.. не губите…
У плетня мялся Фица Сыч, внук старухи. Пьяница и шалопай, Фица если и навещал бабку, так только чтоб набить брюхо на халяву. И тащил со двора все, что плохо лежало — продавать заради выпивки.
— Хмельной? — сурово поинтересовалась Сычиха, с кряхтеньем разгибая спину. — Залил очи спозаранок?
— Трезвый, бабуля…
— Похмельный?
Честное слово, не знай Юрась характера Сычихи, так мог бы подумать, что старая готова достать из подполья заветный жбан — похмелить гулящего внучка.
— Не-а… вчера дома сидел!..
— А ну дыхни!
Фица дыхнул через плетень.
— Ладно, иди сюда! Ох, сердце мое бабье, слабое… Будешь подзимний чеснок убирать. Закончишь, польешь капустку. А я в хату…
— Да куда ж вы, бабуля? — охнул внук. — Вы что, глядеть не станете?
— На что?
— На работу мою!
— А чего мне на нее глядеть, на твою работу?
— Да чтоб узнать, как я вас сильно того… ну, этого…
— Я о тебе, шалопут, и без работы всю правду знаю. Иди, спасайся. А я пока обед спроворю. Утомишься, жрать захочешь… чарочку, туда-сюда…
Смотреть дальше Юрась не стал. Воображение живо поставило над его завтрашним гробом эту парочку: молодого Сыча с древней Сычихой. Ишь, лыбятся! — в последний путь, выходит, провожают.
Вконец огорчившись, он отправился в трактир. По дороге печали добавилось: Тёмка и Сёмка, двое знатных буянов, обнимались возле колодца. Рядом валялись многократно сломанные колья. Похоже, колья нынче ломались не об спины драчунов, а о колодезный сруб — в знак примирения.
— Звиняй, братан! — гудел Сёмка.
— И ты, братан, звиняй!
— Я ж не по злобе!
— А я?
— Я ж от удальства!
— А я?
— Ты кого не любишь? Хошь, мы ему на пару рыло начистим?
— Я, Сёмушка, всех люблю! Страсть как обожаю!
— Хитрец ты, Тёмка! Ух, хитрец! За то и любим тя, прохвоста!
— А ты?
— И я…
В трактир Юрась заявился мрачней тучи. По причине раннего времени трактир пустовал. Лишь в углу на лавке сидел байкарь Кёмуль, сосредоточен и напряжен. В руках его тихо пели гусли. Уж и не вспоминалось, когда толстяк вынимал из чулана гусли, невостребованные здешней публикой. Строгали предпочитали озорные «частики» или байки о плутах, ворах и разбойниках.
Кёмуль тихо напевал себе под нос.
Юрась прислушался.
— Как на огороде
Расцвела морковь,
А в моем народе
Выросла любовь…
«А что? — подумал былой гостеприимец. — Складно! И уху приятно, и сердцу…»
— Выросла обильно,
Радуя народ,
Как ее ни били,
А она растет!
Тут байкарь заметил Ложечника и застеснялся. Сделал вид, что так, шутит. Даже руками широко развел: сам видишь, какие глупости!.. В другое время Юрась поддержал бы: мол, глупости! Да только представил, как над его гробом и этот толстый песни распевает…
— Еще пой! — сказал Юрась, садясь рядом. — Хошь, я тебе пива спрошу?
И добавил, чувствуя, как сразу полегчало:
— Я сердечные песни страсть как люблю!
— Трудно мне, — пожаловался Кёмуль. — Я ведь сирота! Папки-мамки нет, деда-бабки нет… Жениться забоялся. Кого мне любить, а? Трактирщика? Ну, кашу я люблю. С телячьими мозгами. Так каша, пожалуй, не в счет. Вот и не складывается про эту… про телячью…
И задумался, напевая:
У любви есть крылья,
У любви есть… э-э…
— Хвост! — подсказал Юрась.
— Хвост? — засомневался байкарь.
— Ага! Красивый такой, пушистенький…
— Ну, допустим…
— У любви есть крылья,
У любви есть хвост,
Пусть ее забыли…
— Лезет в полный рост!
— Да? А что, разумно…
Честное слово, Юрась Ложечник чувствовал себя счастливым.
Домой он вернулся к обеду. Жена сидела во дворе, перед битыми баклушами, и сосредоточенно резала уже третью ложку. Получалось красиво: с ручкой в виде свитых вместе хвостов. Вспомнив про «хвост любви», Юрась растрогался. Тихонько подкравшись к супружнице, он присел рядом, на корточки.
Притих, думая о чем-то странном.
Сам не заметил, как погладил жену по тощей спине.
— Иди есть, — ответила жена. — Стынет.
— Успеется…
— Горячее для брюха полезней.
— А, моему брюху хоть гвоздь давай! Слушай, а почему у нас детей нет?
Не прекращая работы, жена пожала плечами.
— Кто его знает, Юрась. Не сложилось. А может, я пустая.
— Полно языком молоть! Пустая она! Такая лапушка, и пустая!
— Ты-то у нас орел…
— Где там орел! Петух я драный!
— Я ж помню. Бил девок, как кречет уток. Меня в лещину заволок, глазом моргнуть не успела. Маманя ругалась, говорила: обманет, не женится… А ты взял и ей назло женился.
— Будут, — уверенно заявил Ложечник. — Я тебе точно говорю: будут дети. Мы с тобой еще совсем молодые…
И с пронзительной ясностью увидел, как обещанный на завтра гроб тает в тумане.
На рассвете следующего за Гурьиным дня Баська Хробачиха, главная поселковая сплетница, ринулась в обход.
— Как дела?! — кричала она, притворяясь глухой. — Ась? Дела-то как?!
Кликуша останавливалась у каждой хаты.
— Как дела, Янчик? А у Ирмы как дела? А детки что, здоровы?
Вслед Баське лаяли собаки. Кто-то бранился спросонок. Кто-то отзывался сразу, кто-то — погодя. Старая Сычиха бросила в кликушу мокрой тряпкой. Юрась пообещал вытянуть кнутом. А Баська все неслась, как оглашенная, все голосила:
— Как дела, Сёмочка? Как дела, Тёмочка?