А глупцов среди них нет. Если и были — сгинули после первых боев.
Все равны на Совете Равных. Но так уж вышло, что в последнее время первым все чаще оказывается Вудри Степняк, и, если даже и есть у Степняка завистники, они предпочитают помалкивать. Ведь слова точны, мысли разумны, да и отряд — из самых больших и удачливых. Из трех десятков замков, разрушенных войском короля, две трети на счету Степняка, и вовсе не зря с недавних пор, взяв с согласия государя под руку свою всю конницу, именуется Вудри первым воеводой, а на речи его король кивает чаще, чем на слова остальных.
Вот он, Вудри, вместе с иными военачальниками, но как бы и отдельно.
На первом воеводе Багряного — щегольской золоченый панцирь, украшенный многолепестковой гравировкой, высокие — до бедер, с раструбами, сапоги и длинный плащ из драгоценной переливающейся ткани. Ветер поигрывает пушистыми перьями плюмажа на легком кавалерийском шлеме, шевелит складки плаща, заставляя тугую ткань мерцать на солнце, переливаться многоцветными бликами, словно звонкий горный ручеек накинул на плечи отважный Степняк.
На лице Вудри спокойное, властное выражение, пухлые губы плотно сжаты, он словно бы не замечает иных командиров, лишь иногда, слегка повернувшись, почтительно наклоняется к королю, и Багряный либо кивает, либо остается недвижим — это тоже означает согласие. Неподалеку от хозяина степей несколько всадников в коротких, лазоревых цветов полдневного неба накидках, на дорогих конях с клеймами господских конюшен. Это личная стража Вудри; кому, как не им, обладать такими скакунами? — а сеньоры уже не востребуют своего имущества…
Сразу после рассвета, пока кашевары разливали по мискам варево, отправился к воротам королевский герольд с грамотой к высокодостойнейшему
Магистрату Старой Столицы — и некто в берете сиреневого бархата принял послание, клятвенно заверив, что ответ последует во благовремении.
Но час шел за часом, и говор в шеренгах сделался ропотом.
Когда же на Большой Башне бронзоворукий Вечный ударил молотом о семиугольный щит и над полем поплыл, растворяясь в густом воздухе, мелодичный, долго не стихающий звон, король медленно поднял руку, словно залитую кровью; Вудри тотчас повторил жест; воеводы, взбадривая пятками коней, рассыпались вдоль фронта, занимая места под знаменами, — и по первым рядам пронеслось движение: пехотинцы поудобнее перехватывали копья и вынимали из ножен мечи. Качнувшись взад-вперед, подались к стене тяжеленные лестницы; с истошным, надрывающим душу скрипом напряглись пружины катапульт; сухо стукнув, легли в пазы ложкообразные металки. Занесли палочки над тугой кожей вихрастые барабанщики, и трубачи, поедая глазами воевод, уже набрали побольше воздуха — ровно столько, чтобы заставить витые рога издать низкий, тревожно вибрирующий гул…
И ропот в шеренгах прекратился, ибо ожидание пришло к концу.
Но именно в этот миг, пронзительно скрежеща, поползли вверх железные решетки городских ворот, надрывно медленно — слегка! менее чем на четверть! — раздвинулись тяжелые, окованные медными скобами створки, и, проскочив перекидной мост, под стенами остановилась небольшая кавалькада.
Один из верховых, самый яркий, самый блестящий и разноцветный, выехал чуть вперед, поднес ко рту сложенные совком ладони — и тренированный голос его легко, ничуть не ослабев в пути, преодолел сорок шагов.
— Слушайте все и не говорите после, что не слышали! Высокодостойнейший Магистрат благородной Восточной Столицы, именуемой также и Столицею Старой, прислушиваясь к мнению и уважая волю почтенных земледельцев, постановил…
Глашатай передохнул и продолжил — пожалуй, даже громче, чем ранее, на пределе перенапряженного горла:
— Постановил! Бродячего проповедника Ллана из Игаль-Амира, называющего себя Предтечей, освободить из узилища и, не предъявляя более обвинений, отпустить, как имеющего достойных поручителей!
Кольцо всадников разомкнулось, открыв дорогу в поле невысокому человеку, чьи черты почти неразличимы были на таком расстоянии: лишь темное пятно долгополого одеяния колыхалось на фоне луговой зелени и, развеваемые ветром, серебрились длинные, почти до пояса, волосы.
— Что же касается дружбы и союза с почтенными земледельцами, то, принимая во внимание некие неназываемые обстоятельства, сие дело есть сложное, всестороннему обсуждению подлежащее, отчего Высокодостойнейший Магистрат убедительно настаивает и почтительно просит продлить срок ожидания на один час!
Учтивейший ответ.
И в то же время — оскорбительнейший.
Ибо никак не от имени «почтенных земледельцев» писалось послание столичным властям, и «некие обстоятельства» отнюдь не подлежали обсуждению.
Право же, с каких это пор дано подданным право решать — давать или не давать присягу суверену?!
Тысячи глаз повернулись к королю.
И миг спустя Багряный медленно и торжественно опустил руку.
Тотчас, повинуясь знаку, ослабли тетивы, уставились в небеса изготовившиеся было к атаке копья, легли в ножны мечи и штурмовые лестницы опустились на траву. Мало толку гневаться на городских людей, во всем ищущих не правды, а выгоды, и потому, простив городу излишнюю осторожность, владыка дозволял им, предусмотрительным, поразмыслить еще и еще раз.
А тем временем босой человек в развевающейся темной рясе подошел к строю — вплотную, и люди расступились перед ним, благоговейно склоняя головы. Ллан это был, Ллан Предтеча, Ллан Справедливый, бродячий отец Ллан, сказавший, еще когда многие из стоящих здесь не были даже зачаты, вещие слова, от края до края сотрясшие Империю: «Когда Вечный клал кирпичи мира, а Светлые вчетвером подносили раствор — кто тогда был сеньором? Когда придет время правды — кто сеньором останется?»
Ллан…
Сорок ударов плетью и отсечение уха — вот какую определили господа всякому, впервые уличенному в упоминании этого имени. Дюжина ударов кнутом и урезание носа — упомянувшему вторично. И — петля без суда на третий раз. Посему с оглядкой, на ушко, да и не каждому, а самым близким из родичей передавали вилланы быль, больше похожую на сказку…
Все имел этот человек, о чем лишь мечтать может смышленый деревенский мальчишка, волею случая попавший в коллегиум: диплом магистра и славу теолога, сумевшего опровергнуть в диспуте самого Урри-ересиарха, посох аббата в двадцать лет и митру епископа в тридцать.
И все — отдал вдруг, не жалея ни о чем и ни в чем не усомнившись. Променял, ни на миг не задумавшись, на восемь лет каменных мешков — ежечасно под угрозой костра, на горькую пыль дорог; вся Империя — из конца в конец, и глад, и нужда, и лихоманка. И господские псы — по пятам.