— Возможно, и помогает, — сказала я, высыпая лук с морковью в сковородку. — Но только в нём есть какая-то жуть. С виду он этакий добренький дядечка, а как глянет — кровь в жилах стынет! Он сказал: «Ты сама не знаешь, кто ты есть». Что он имел в виду?
Альбина улыбалась, поворачивая за мной лицо, как подсолнух за солнцем, будто бы следя за моими передвижениями по кухне незрячим взглядом.
— Я тебе скажу, кто ты есть, милая. Ты ангел, которого мне послали небеса, когда я уже отчаялась и потеряла надежду. Если ты меня покинешь, я умру.
Не знаю, отчего у меня снова выступили слёзы — от чувств или от лука. Расцеловав голову и лицо Альбины, я пошептала:
— Аля, я очень тебя люблю.
Следующие десять минут были посвящены заправке супа. Я крутилась на кухне, как белка в колесе, хлопая дверцами шкафчиков, дверцей холодильника, включая и выключая воду, громыхая сковородой в мойке, а Альбина с улыбкой слушала звуки моей суеты. Я спросила:
— Тебе не скучно?
— Нет, — качнула она головой. — Я счастлива, просто потому что ты рядом. Мне хорошо, тепло и уютно. — И добавила, потянув носом: — Вкусно пахнет. Что ты готовишь?
— Всего лишь куриный суп с вермишелью.
Когда суп был готов, мы съели по тарелке, потом выпили чаю, и Альбина предложила:
— Может, ко мне?
— Я только напишу записку и оденусь, — сказала я.
В синих сумерках уже зажглись фонари. Крупными хлопьями падал снег, и в воздухе пахло зимой. Мы с Альбиной стояли на балконе. Мадина уже ушла, и мы были вдвоём. Тёмные очки Альбины поблёскивали из-под полей шляпы, на перилах балкона сахарно искрился снег, тёмные ветки елей поникли под тяжестью снега, а ветки клёнов были будто обвешаны ватой. Я сняла с Альбины тёмные очки и приложила пальцы к складчатым ложбинкам на месте её глаз.
— Если бы я могла сделать так, чтобы ты снова видела…
Она мягко, но решительно отняла мои руки от своего лица.
— Вряд ли это возможно, заинька. Но чтобы любить тебя, мне не нужны глаза… Я знаю, как выглядит твоё личико: мои губы уже изучили каждую его чёрточку. Мои руки знают каждый изгиб твоего тела, а твой запах я не спутаю ни с чьим другим. А больше мне ничего не нужно.
…Синие утренние сумерки сменяются серым светом зимнего дня. Скучный заснеженный двор заглядывает в окна, слепая серость неба застилает взгляд. Утро двадцать третьего декабря ничем не примечательно: как обычно, ползут по улице машины, идут закутанные шарфами люди, мёрзнут голодные бродячие собаки. На кухне пахнет кофе и жареной колбасой, Ника курит у форточки. Морозный воздух, втекая сквозь сетку, касается моего лба. Обняв Нику и положив подбородок ей на плечо, я закрываю глаза. И вздрагиваю, когда она говорит:
— Наверно, пойду я. Пора.
Ледяные клещи сжимают мне сердце.
— Ты бы хоть домой зашла, — еле слышно говорю я. — Как же мама?
Она качает головой.
— Если я с ней увижусь, точно никуда не пойду.
— Но ведь она должна знать.
— Я напишу ей записку. Дай мне листок и ручку.
Склоняясь над столом, как прилежная школьница, она пишет строчку за строчкой. В её до боли знакомой — ещё со школы — манере держать ручку я узнаю прежнюю Нику, с которой мы вместе считали птиц в небе и загадывали: если пролетят три птицы, будет то-то, если одна — будет другое. Красивым почерком выводя слова, она строго поджимает губы — она всегда так пишет, и это тоже мне знакомо и дорого. Ручка останавливается и отрывается от листка: Ника задумалась, облокотившись на стол и обхватив пятернёй голову. Я не мешаю ей думать…
Дело было под Новый год — двадцать второго декабря. Ника по телефону сказала кратко: «Надо поговорить». Это меня слегка встревожило, и я ждала её с мурашками волнения. На всякий случай поставила чайник.
Ожидая, я успела вскипятить его два раза. Когда заверещал домофон, я вздрогнула всем телом.
— Я, — услышала я голос Ники в трубке.
Я открыла дверь, она вошла. Мы не виделись уже два месяца, и я всматривалась в неё, примечая все изменения, произошедшие с ней. Она была в чёрной короткой куртке, чёрных брюках и высоких чёрных сапогах.
— Привет, — сказала я.
Она сняла перчатки и кожаную шапку с козырьком, ответила:
— Привет.
Она смотрела на меня прямо и пронзительно, серьёзно, без улыбки. Подстрижена она была по-прежнему коротко, даже немного короче, чем раньше.
— Можно пройти?
— Да, конечно, — спохватилась я. — Раздевайся, проходи. На улице, наверно, холодина… А у меня чайник вскипел. Чай будешь?
Она не отказалась. Я заваривала чай, а она сидела, сцепив на столе руки в замок и глядя прямо перед собой сквозь задумчивый прищур. Такой мрачной я её ещё не видела.
— Что-нибудь случилось? — спросила я, встревожившись. — Ника, ну не молчи так!
Я накрыла её руку своей ладонью, но она через секунду убрала её. Сегодня она была какая-то бледная, вся холодная и подобранная, как пружина.
— Ладно, не буду вокруг да около, — вздохнула Ника наконец. — Скажи мне… Только честно и откровенно. Ты её любишь?
Я не могла врать ей и ответила со всей честностью:
— Да. Очень.
— Понятно, — сказала она.
Встав из-за стола и открыв форточку, Ника достала пачку сигарет, зажигалку и закурила. Сигареты были не «дамские», тонкие и изящные: теперь она курила крепкий «Бонд». Мне это было неприятно и огорчительно видеть: она втянулась.
Я налила чай, а она докуривала.
— Но это не повлияет на нашу с тобой дружбу, — сказала я. — Ты как была моей лучшей подругой, так и останешься.
Она улыбнулась, но как-то невесело. Села к столу, подвинув к себе кружку с чаем, но пить не спешила: горячий.
— Ты очень изменилась, Ника, — сказала я ей. — Я тебя просто не узнаю.
— Ты тоже изменилась, — ответила она глухо.
Мы молча пили чай. Разговор не клеился. Похоже, мы действительно изменились, потому что уже ничего не было по-прежнему. Мы не могли болтать обо всём подряд, как когда-то, вместо этого между нами встало звенящее, как струна, злое молчание. Уставившись перед собой неподвижным взглядом, Ника медленно приглаживала себе волосы то одной рукой, то другой, а потом, проведя по голове обеими ладонями, поднялась.
— Я пойду.
— Погоди, ты же хотела поговорить, — встала я за ней следом, недоумевая.
— Да я уже всё выяснила, — ответила она, направляясь в прихожую.
Я смотрела, как она одевается. Застегнув молнию куртки до самого верха, надев перчатки и надвинув на глаза козырёк шапки, она словно бы облачилась в холодный непроницаемый панцирь, сразу став чужой, незнакомой, усталой.