— Да брось. Того. Пошто тебе в енто дело лезть? Сам с им побалакаю. По-свойски. Наши енто дела, мужские.
— Все ясно. Побалакает он. По-мужски, значит. Ну-ка, пропусти меня!
— Э, э! Остынь-ка, — он схватил меня за плечи, придерживая, — Ты че, того? Шум-то к чему подымать?
Я прищурилась.
— Можно и без шума. Сделаю заявление Боргу от имени Бессмарага. Общественный суд.
Сыч закатил глаза.
— О боги! Этого только не хватало.
— Знаешь, друг мой, это не твое личное дело. Это — вандализм, причем ужасающий. Закона о равноправии и достоинстве любого разумного существа никто не отменял еще со времен колонизации. Альдамарский король его подтвердил, когда всходил на трон. Это — основа нашей цивилизации, Сыч. Мы просто не имеем права превратить это безобразие в обычную деревенскую дрязгу.
Сыч оскалился. Пламенная моя речь задела его, но эффект оказался прямо противоположный. У него словно зубы разболелись, такую гримасу он состроил.
— Лираэночка, — сказал он устало, — Цивилизованная ты моя. Законопослушная. Ладно, сделаем по-твоему. Суд, громкие речи. Общественное порицание. А на следующую ночь случайно загорится дом. И сгорит дотла. Мы с парнем, может, выберемся, а может — нет.
Я невольно отступила. Он продолжал держать меня за плечи. Какие тяжелые руки!
— Матери Этарде потом скажут: «Да мы! Да ни в жисть! Да никаким боком!» До короля дойдешь? Пф! Всю деревню оцепить, мужиков строем — на каторгу? Здесь не город, барышня. Глубинка здесь. Кадакар. В Кадакаре сгинуть — легче легкого.
Горло у меня перехватило. Он прав. Он абсолютно, безнадежно прав.
Я закрыла лицо ладонями.
— Боже, что за мир!.. Что за дикость!..
— Ну-ну. Давай-ка я тебе — арварановки, поправиться, м-м?
Я проглотила липкий ком. Тряхнула головой.
— Нет. Спасибо. Это… лишнее.
— Ну и ладныть, — в голосе его снова появилась эдакая тягучая ленца, — Арварановка, она — того. Штука забористая. Пойду-кось я, взгляну, как там окошко поправить.
И он наконец освободил дорогу, но мне уже расхотелось бежать за справедливостью. Я вернулась к стангреву, по-прежнему сутулившемуся на койке. Он кутался в свое покрывало, обеспокоено поглядывая здоровым глазом. Редда привалилась к его правому боку. Я села слева.
— Ну и разукрасили тебя!
В ответ — непонимающая вежливая улыбка. Ага, зубы целы. Хоть на том спасибо.
— Уходить страшно. Как уйду — обязательно что-нибудь случается.
— Не понимаю.
Я вздохнула. Вести замысловатые философские беседы на старом найлерте я еще не могла, поэтому просто спросила:
— Трупоеды. Они вернутся? Твое, э-э… твои мысли?
Он подумал, сплетая и расплетая перебинтованные пальцы.
— Нет, — помолчал, и — снова, уже уверенней: — Нет. Они испугались. Сильно. Вот их, — и указал на Редду.
— А… э… пожар. Огонь?
Нахмурился недоуменно. Я попыталась еще раз.
— Вернутся. Тайно. Бросят огонь. В дом?
Стангрев замотал головой.
— Нет. Я услышу. Ночью, днем — услышу. Выпущу их, — кивок на Редду. — Я теперь знаю.
— Что знаешь?
— Надо выпускать их. Их боятся. Очень.
— Они… Трупоеды — вошли в дом? Сломали окно?
— Нет, — Мотылек снова принялся рассматривать свои руки, — Окно сломал я. Они позвали его, — кивок в сторону комнаты, — Ударили. Дверь… снаружи… Выйти я не смог. Я вышел в окно. Окно сломалось.
Окошко в полторы пяди шириной. Даже я, не имея за спиной громоздких крыл с примотанной к ним аршинной палкой, вылезла бы через него с превеликим трудом. Какое же отчаяние двигало этим заморенным полудиким существом с птичьими костями, с маниакальным упорством именующим себя предателем и трусом? Если такое поведение называется трусостью…
— Ты хотел помочь Сычу?
— Да, — он поглядывал искоса.
Здоровый глаз фокусировал и отражал пламя светильника. Мерцающий огонек сквозь нечесаный бурьян. Так глядит зверек из чащи. Надо бы парню голову помыть.
— Не догадался выпустить их, — Редда лизнула ему руку, — Не догадался. Я глупый.
— Ты храбрый.
— Я думал, его убьют.
— Ты храбрый, Мотылек.
Он разволновался вдруг. Заерзал.
— Ты так думаешь… Говоришь себе — Мотылек храбрый. Я слышу. Я тоже начинаю так думать. Мне приятно. Но это неправильно. Неправда. Это опасно.
— Почему опасно?
— Потому что ты веришь. А я слышу и тоже начинаю верить.
— Так что же в этом плохого?
Он сник и отодвинулся.
— Слишком… просто.
Что-то он меня запутал. Боится не оправдать нашего с Сычом доверия? Никак не найдет согласия с самим собой? Какой-такой поступок повлек за собой подобный кризис? Хотелось расспросить, но я чувствовала — рано. Рано, рано. Но хоть поддержать…
— Мотылек…
Он отпрянул:
— Нет! Я сам.
Словно мысли читает. Поразительно. Я встала. Сам так сам.
— Погоди.
Он явно пытался объяснить что-то, мне недоступное. Лоб собрался морщинками. Корка на нижней губе треснула, на ней медленно наливалась клюквенно-красная капля.
— Прости, я… пожалуйста… — он слизнул кровь, — Это так… Ты очень… — я думала, он скажет «добрая», но он сказал: — громкая. Он — тоже, — кивок в комнату. — Я… — он прижал ладони к груди, потом к вискам, — Я падаю. Очень сильный ветер… Где верх, где низ?.. — он искательно улыбнулся. Красная капля повисла снова, — Я хочу… оглядеться. Я сам. Пожалуйста.
Проблемы эмпата. Похоже, мы с Сычом искажаем его самосознание, как кривые зеркала. Интересно, сможет ли он садаптироваться? «Слишком громкие». Наверное, у стангревов какой-то иной механизм общения. Ему трудно с трупоедами. Но, видит Бог, мальчик старается.
— Да, Мотылек. Я поняла. Я ухожу. До завтра.
— До завтра, — он улыбнулся.
Редда ткнулась носом в его губы, слизнула кровь.
А собачьи симпатии, значит, ничуть его не смущают. Не привносят никаких искажений. Редда, значит, не «громкая».
Что это я? Ревную к собаке?
Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник
Отчего-то приснился мне дед, мамин отец, Косматый Лаэги. Как он слезает с коня, самого что ни на есть каоренского нилаура — любил дед пускать пыль в глаза — подхватывает меня на руки.
— Хо-хо! Вырос! Возмужал!
И выпускает, поворачивается к подошедшему отцу:
— Здравствуй, Лоутар.
— Здравствуй, — кивает отец, и они вместе уходят в дом.
Говорить о делах. А я для дел еще маловат, мне пока только четыре года…
Славное время, блаженное время… И мама еще жива, и черна дедова шевелюра, и он смеется… Не появилась еще — едва-едва выдержав предписанный Кодексом срок траура — худая светлоглазая Ринаора, фанатично преданная отцу и помешанная на «интересах Семьи», и не велел отец мне звать ее мамой… Одно плохо — тогда я еще не знал Лерга…