Идея с теслом была разработана лично Равилем, и он по праву гордился ею.
А когда полтора года назад до Равиля дошли слухи, будто на побережье Муала объявился еще один якобы выживший после взрыва и резни «горный орел» — ар-Рави не спешил позволить радости занять место в своем сердце. Не обман ли? Не подделка? Не самозванец ли норовит залезть на теплое, нагретое чужим седалищем местечко?! Даже когда тайный гонец от берегового шейха доставил Равилю весточку и памятный знак (и впрямь такие паучки, заговоренные свастики из белого золота имелись лишь у доверенных людей святого Гасана!), ар-Рави не спешил откликаться. Недоумевал — как вышел на него брат-соперник? Надеялся — будет на кого опереться! Боялся — что известно двоим, известно свинье! Прикидывал — весы испокон веку являлись знаком саррафского ремесла, грех не взвесить заранее доброе и злое! Думал, спрашивал, слал письма-тайнописи, проверял…
И вот — береговой шейх сам явился!
Без охраны, без сопровождения, как равный к равному, как друг к другу — хочешь, пловом корми, хочешь, в речке топи!
Большой Равиль еще не знал толком, чего ему хочется больше.
— Это моя дочь, — приветливо сказал шейх Кадаль и махнул рукой в сторону угловатой девочки, топчущейся рядом с Альборзом-пахлаваном.
Равиль кивнул.
Узнав час назад, что дорогой гость приехал вместе с дочерью, желая оставить девочку у здешней родни, Равиль первым настоял на праве хозяина и отправил племянника-телохранителя в Восточный караван-сарай. Теперь Альборз вернулся, дочь шейха Кадаля куталась в бахромчатую шаль рядом с богатырем, и можно было продолжить беседу, предварительно отправив девчонку на женскую половину.
— Зейнаб! — крикнул ар-Рави, в конце имени младшей жены слегка повысив голос.
Умница Зейнаб мгновенно возникла во дворе — хозяин с гостем ужинали вдали от духоты и досужих ушей, — и по обе стороны от младшей жены шмыгали носами две девочки: чернокосая худышка и рыжая, как гнедой иноходец, толстуха.
— А это моя красавица, — улыбнувшись, Равиль указал на рыжую. — С подругой… у бедняжки родителей оспа унесла, так что я сиротке вроде атабека, по долгу дружбы с покойным отцом!
Дело обстояло как раз наоборот: родной дочерью шейха, появившейся на свет год спустя после падения «Аламута», была именно обладательница черных кос. Но об этом знали, пожалуй, только сам Равиль и мать чернокосой, хворавшая в доме. С самого рождения дочери ар-Рави врал окружающим, демонстрируя всем родную дочь под видом приемной, а приемную — под видом родной.
Большому Равилю было стыдно признаться, что в этой жизни он любил всего двоих: выпестованную в сердце месть и худую девчушку, боящуюся сурового отца.
А уязвимое место закрывают двойной броней.
Кто тронет несчастную сиротку?
Иное дело — любимое чадо богатого саррафа, за которое и выкуп дать-взять не грех… а чернокосая — убивай, не жалко!
Чужая.
…Шейх Кадаль встал и подошел к девочкам. Поманил свою — та медленно приблизилась и встала рядом. Гость снова улыбнулся, но глаза его при этом сощурились, отвердели, зрачки блеснули стальным отливом — и Равиль вспомнил: он действительно видел Кадаля в том, прежнем «Аламуте»! Дважды. Первый раз ар-Рави без вызова явился по срочному делу в покои святого Гасана — а там сидел круглолицый человечек, сидел перед пророком и вертел в руках изображение (запретное!) какого-то толстяка. А глаза круглолицего поблескивали… Видел! Было!
Спустя секунду вооруженные люди горохом посыпались через глинобитный дувал во двор Равилева дома.
Нет, «горный орел» при всей обманчивой неповоротливости соображал гораздо быстрее, чем это могло показаться с первого раза.
Альборз-пахлаван еще только поворачивался к незваным гостям, глотка племянника еще только рождала страшный рык, повинуясь которому из дома начали выбегать слуги, а Равиль уже стоял в другом конце двора, и ладонь шейха толкала потайную калитку. За ней — второй, внешний дворик, чужому там не пройти, не миновать ловчих ям и острозубых капканов, не прорваться к сменным коням под седлом; вот-вот калитка откроется, прогремят копыта, и — ищи ветра в поле!
Острое ощущение непоправимости пронзило Большого Равиля навылет, подобно брошенному в спину копью. На миг ему показалось, что сейчас он распахнет калитку, а за ней не окажется ничего. Словно цена всей Равилевой жизни — дирхем ломаный, словно цена всему этому миру — шаг через порожек, потому что там, за порожком, будет совсем другое бытие, в котором не найдется места ни святому Гасану, ни нынешнему «Аламуту», ни заседланным коням, ни ветру в поле, ни медяку в подоле!
Секунда задержки, мгновение, не более…
Зачем он только обернулся, предусмотревший все Равиль ар-Рави, принявший некогда чалму шейха из рук самого святого Гасана!
Ах, зачем он обернулся!..
Трудно было понять, как Кадалева дочка раскрыла правду; но лезвие ножа в тощей девчоночьей руке опасно подрагивало у яремной жилы чернокосой, единственной (если не считать мести!) Равилевой утехи, — а рядом свистел вспоротым кадыком Альборз-пахлаван, упрямо тянувшийся к своей секире.
— Не торопись, хозяин! — улыбнулся шейх Кадаль, и голос круглолицего был мягок: хочешь, под ноги стели вместо ковра, хочешь, в рот суй вместо кляпа. — Негоже гостей одних бросать…
Равиль не ответил.
Там, за калиткой, ждали свобода и месть, здесь, во дворе, ставшем темницей, ждали его дочь и нож.
Нет, не так.
Ждал нож — и только потом дочь.
«Тварь… — беззвучно шептали белые губы Равиля, и белые от злобы глаза неотрывно следили за проклятой девкой, сбросившей наземь тяжелую шаль. — Тварь, змея… Сколопендра…»
И долго потом рассказывали очевидцы сплетникам, а сплетники — любопытствующим, как уже мертвый Альборз-пахлаван сумел все-таки один раз взмахнуть двуручной секирой.
Умирающего спасение — в невозможности воскресения.
— Еще! О-о-о! Еще! Кто ты, дева, на женщин вовсе не похожая, сквернее и отвратительней не видел я никого на свете. Кто ты, чудовище?!
Плеть ласкала обнаженное тело, подобно любовнице не стесняясь ничего, то припадая к плоти кончиком ременного языка, то стелясь всей семихвостой длиной; стоны бродили от стены к стене, ковыляя на истомно подгибающихся придыханиях…
— Я не дева, а злые твои дела, о грешник зломыслящий, злоговорящий, злодействующий и зловерный! На! Я — твои злые помыслы, злые речи и злые дела!
— Еще! О-о-о, еще!
Большое рыхлое тело выгибалось дугой, судорога сладострастия заставляла взволнованно звенеть цепи, которыми человек был прикован к стене, и животворящее мужское начало неуклонно росло, увеличиваясь в размерах, стремясь к слиянию и завершению.