Вступив более четверти века назад по настоянию матушки своей княгини Емельяны Феодоровны на путь служения Господу, семнадцатилетний князь Василий Шелешпанский в день пострижения своего в Кириллово-Белозерский монастырь принял новое имя и три обета, отказавшись перед ликом Господа от всех богатств своих, от семьи и от гордыни непослушания. Все детство Василия было проникнуто христианскими сказаниями. История о страданиях Христа волновала молодого князя гораздо более ратных баталий. Юношеское воображение, подхлестнутое описаниями евангелистов и толкованиями святых, рисовало ему по ночам далекие края, где провел свои земные дни Спаситель. Потому в первый же день своей монашеской жизни поклялся молодой монах перед иконой Смоленской Одигитрии совершить паломничество к святым местам на земле Иерусалимской — несмотря на все препятствия, которые могут возникнуть перед ним на мусульманском Востоке. Обет свой монах Геласий исполнил. Более четырех лет странствовал он по захваченным нехристями странам, а вернувшись, по предложению настоятеля монастыря, сразу принял великую схиму, минуя второй этап посвящения, что дозволялось только особо отличившимся братьям.
В скитаниях своих прошел юный князь Шелешпанский с котомкой и посохом в руке по дорогам Болгарии, Греции, Малой Азии. Питался кореньями, травой, да чем Бог пошлет, спал под открытым небом, безропотно сносил холод и зной. Ежеминутно ожидая смерти то от рыскающих повсюду грабителей, то от хищных зверей в горах, то от турецких всадников, коли угораздит попасться им на глаза под горячую руку, молил Господа лишь о том, чтобы посланная происками сатаны безвременная смерть не помешала бы ему исполнить святой долг его. В оскверненном латинами, а затем и турками Константинополе с рыданиями припал он к разрушенному алтарю Софийского собора. От наследника великого дуки Нотара, защищавшего имперский город в последний день существования Римской империи от полчищ султана Мехмеда, узнал молодой монах об утраченной еще почти за двести лет до турецкого нашествия святыни восточной церкви — большом хрустальном кресте с вложенными в него частицами Истинного Креста, на котором окончил свое земное существование Сын Божий. В Судный день Константинополя 12 апреля 1204 года, когда под ударами высадившихся с венецианских галер крестоносных рыцарей пал величайший город всей вселенной и победители, хлынувшие в византийскую столицу, грабили и сжигали без удержу все и вся, хрустальный крест был похищен из Софийского собора, где хранился, рыцарями Соломонова Храма наряду с другими реликвиями православия: священными сосудами, мозаиками, святым терновым венцом Спасителя, золотыми украшениями кафедры, притвора… и даже священные золотые врата церкви они унесли с собой. В день святого Воскресения Христова, на самую Пасху, запрестольный образ Богоматери римские «братья-христиане» изрубили мечами в куски, а завесу алтаря разодрали в лохмотья.
На долгом пути своем от Константинополя по Иконии и Сирии до Иерусалима тщетно пытался Геласий обнаружить какие-либо следы исчезнувшей реликвии. Посетил он Яффу и древнюю Акру, где рыцари колдовского ордена Храма приняли свой последний бой с сарацинами, но никаких упоминаний о хрустальном кресте не нашел. Вернувшись на Белозерье, перечитал молодой монах немало исторических свидетельств о событиях той поры, в основном — рассказы русских паломников, оказавшихся в те дни в Константинополе, сохраненные Новгородскими летописями. Но о судьбе реликвии императора Константина им ничего не было известно.
На обратном пути своем из Иерусалима, облаченного в печаль и изнемогающего в оковах своего пленения, Геласий тяжело заболел. Сказались трудности долгого пути, недоедание и тяжкое потрясение при виде священного града, вещающего устами пророков своих о порабощении. В жару и бреду медленно шел монах по пустынной каменистой дороге, хватая пересохшими губами воздух и отчаянно шепча молитвы, пока не упал, потеряв сознание, прямо под копыта низкорослому ослику, тащившему навстречу небольшую тележку сирийского крестьянина.
Хозяин ослика остановил повозку, поднял едва живого путника на тележку и отвез его домой. Там, в доме этого сирийца, христианина по вере, где Геласий провел почти четыре месяца, молодой монах впервые услышал некоторые слова языка, прозвучавшего в то утро знамения в ризнице Кириллова монастыря. Прислушиваясь к разговорам хозяев, Геласий, едва ему полегчало, старался как можно скорее освоить самые необходимые слова из их речи. Но вскоре он обнаружил, что речь хозяев несколько отличается от языка заходящих к ним соседей. В ней явно мелькали иноземные слова, похожие на латынь. Оказалось, что сириец был потомком франкского крестьянина, родом из Авиньона, который в конце XI века, вняв призыву папы Урбана II, продал свое небольшое хозяйство и вступил под знамена знаменитого прованского сеньора графа Раймунда де Тулуз де Сен-Жилль, благо тот обеспечивал всем необходимым за собственный счет малоимущих крестоносцев, своих земляков, намеревающихся совершить вооруженное паломничество. После освобождения Иерусалима граф Раймунд де Сен-Жиль захватил крепость Триполи на берегу Средиземного моря и основал графство Триполийское. Всем своим соратникам он раздал наделы земли, кому побольше, кому поменьше. Авиньонскому крестоносцу досталась плантация сахарного тростника и рисовое поле. Авиньонец скоро женился на местной христианке — и почти триста лет потомки его трудились на землях Триполийских графов до самого падения франкских королевств.
Все эти нежданные воспоминания быстро пронеслись в голове иеромонаха и сейчас подумалось ему, что именно тогда, в доме своего спасителя-сирийца, услышал он впервые и это имя — Алинор. И, если память не сыграла с ним злую шутку, так звали франкскую госпожу, которая убила себя мечом в башне Акры, чтобы не попасть в руки нехристей, уже устремившихся к ней по полуразрушенной галерее крепостных стен. Пра-пра-бабушка сирийца служила ей и была последней, кто, чудом уцелев в охватившей весь город резне христиан, закрыл глаза гордой латинянке.
— Как звать тебя? — снова обратился Геласий к неподвижно стоявшему перед ним видению и, не дождавшись ответа, осторожно произнес: — Акра…
Женщина не шелохнулась, но полупрозрачно-матовый лик ее потемнел, черно-карие глаза подернулись пеленой, а с длинных, чуть загнутых вверх ресниц соскользнула и разбилась об пол медово-серебристая слеза.
— Акра… — эхом отозвалась она. Мелкие песчаные брызги ее одеяний, поблескивающие, как янтарные капельки кедровой смолы, скрутились в длинный сияющий кокон, который, совершив несколько медленных оборотов, растаял в полутьме. Ларец потух. Золотые лепестки тюльпана сомкнулись, да так плотно, что трудно было теперь вообразить тот диковинный цветок, который только что сиял волшебной прелестью посреди мрачной комнаты, наполненной чуть горьковатой влагой едва согретого февральского снега, окутавшись в сумерки, ларец возвышался горделивым, безмолвным, враждебным пленником, окованным в надменную печаль.