Впрочем, он и был обитаем. И сам боялся своих обитателей.
Из-за пелены окостеневшего, иссохшего плюща (дом даже плющ уберечь не смог и тот погиб, в предсмертном объятии удушив стройные тополя у парадного крыльца) на город глядели слуа.[42] Последние, кто остался на вершине холма.
Я вздохнула и повернулась на бок — насколько позволяли кандалы. Те, кто строили дом, явно так и не определились с выбором — будет ли это средневековый замок или усадьба в колониальном стиле. В результате вышла гостеприимная усадьба с пыточными подвалами. В одном из которых мы с Нуддом и находимся, изо всех сил стараясь не проколоться.
— Ну ты, агент под прикрытием! — капризно заявляю я, выдергиваю ногу из железной гамаши и даю собеседнику пинка. — Развлекай меня! А то засну и проснусь в собственной постели, в собственной реальности. И что тогда с тобою будет?
— Да! Что же со мной будет, с бедняжечкой? — рука Нудда превращается в дымку, покидает наручник, материализуется в воздухе возле лица и ожесточенно чешет нос. — Слушай, а у детей воздуха бывает аллергия на пыль?
— Ага. Вот о чем всегда мечтала, так это послушать, как бессмертные фэйри жалуются на свои нескончаемые болезни…
— Могу еще рассказать о своих нескончаемых любовных приключениях. Подойдет? — язвительно осведомляется Нудд.
— Сексистские и расистские, небось? — я стараюсь состроить как можно более презрительную гримасу. — Все человеческие женщины, будучи пустоголовыми похотливыми самками, страстно похотели тебя, утонченного гламурного эльфа, тьфу, сильфа, а человеческие мужчины, будучи безмозглыми неповоротливыми скотами, не могли этому помешать…
— Ну да, а ты чего хотела? — усмехается Нудд.
— Либертэ, эгалитэ, фратернитэ[43] в условиях облагороженного средневековья, — вздыхаю я. — И еще чтоб ксенофобия и клопы не доставали. А вышло вон что.
— Равенство любого рода есть фикция, отсюда и все твои проблемы! — убежденно заявляет Нудд. — Взять хоть то же равенство полов…
Я раздраженно ворочаюсь на неудобной скамье, испытывая непреодолимое желание разорвать все эти дурацкие цепи, а обрывки по углам разметать. Но нельзя. В любой момент сюда могут заявиться наши тюремщики-мучители и отвести пленников к хозяину. А именно ради установления личности хозяина мы сюда и, гм, напросились. Как бы в гости как бы ненароком.
Интересно, долго они собираются нас мариновать, ожидая, пока наш гордый дух окажется сломлен? А то мне не хочется вести горячих феминистских споров в существом, пережившим больше патриархатов и матриархатов, чем я — годовых отчетов.
— Если дать волю мужчине, он из любой вселенной сделает ярмарку, — рассуждает Нудд, — Палатки со жратвой и выпивкой, пейзаночки и купчихи в праздничных нарядах, кулачные бои, карманные воры и майский шест…
— А женщине?
— А женщине давай волю, не давай, она устроит теократию. В центре мира поместит храм богини плодородия и запретит насилие, пьянство, сквернословие и выбросы химических веществ на миллион квадратных миль вокруг. И придется излюбленным мужским забавам убираться от храма подальше. Хотя, конечно, никуда они не денутся.
— Значит… — я печально киваю, — …все грехи моего мира никуда не деваются, а просто прячутся по окраинам.
Мне жаль. Действительно жаль. Потому что я знаю и люблю окраины моего острова в море Ид.
На одном краю этого света — северные народы, жизнь которых, как и положено, вертится вокруг добычи пушного зверя и мелкого взаимного грабежа. Замахнуться, как викингам, на все взморье я им не позволю. Пусть сидят по хуторам, осваивают троеполье и складывают висы в драпы,[44] облегчая жизнь этнографам. И остаются отсталым, но самобытным народом, застрявшим на стадии золотого века правдивой поэзии и гармонии с природой.
На другом краю — хитрые дети гор, пустынь и гаремной неги. Эти и сами понимают, где их выгода. И уже вовсю пробуют на жителях срединных долин свои пряности, шелка и сказки. К обоюдному удовольствию, надо сказать. Притом, что жители долин, падкие на все новое, востроглазые и нетерпеливые, как дети, не по-детски мудры. И не спешат менять привычное на экзотичное. Поэтому все остается на своих местах — и горы, и долины, и Шелковый путь.
— Я понимаю, — взвешенно говорю я, стараясь быть убедительной, — доведись этому миру просуществовать сотни, тысячи лет, он бы прошел через войны, эпидемии, революции, терроры и кризисы. Как ребенок не может оставаться ребенком на протяжении жизни, так и мир не может оставаться раем на протяжении тысячелетий. Но ему отпущено ровно столько лет, сколько отпущено мне. Или даже меньше. Его равновесие рассчитано на полвека, максимум. Хотя бы половину золотого века он мог выдержать, не превращаясь в преисподнюю?
— А потом? Что ты ему готовишь потом? — Нудд улыбается, рассматривая меня ясными светло-серыми глазами (на крупных планах его человеческого прототипа они казались голубыми). У Нудда в этом обличье высокий лоб, квадратная челюсть и трогательно-детское выражение лица. О мужчине с таким лицом хочется заботиться. Ему хочется объяснять все, о чем он ни спросит, вдумчиво и осторожно, как ребенку объясняют устройство мироздания. Отшлифованное веками искусство манипуляции, вот что это такое. Может быть, вся их магия — всего-навсего искусство манипуляции. Вот я, например, это сознаю — и все-таки покупаюсь.
— Не надо думать обо мне, как о монстре эгоизма, — протестую я. Нудд поднимает брови: разве? — Ну да. В реальности я, может, монстр и есть. Потому что в реальности для меня нет ничего меня важнее. А здесь — есть. Оттого я и делаю для этого мира все, что могу, и буду делать до самой смерти. А уж потом — не знаю. Не в моей епархии это знание. Я бы, конечно, хотела верить, что здесь, на островах моря Ид, каждый строит себе индивидуальный рай…
Или ад. Забавная идея — наказать или наградить душу пребыванием в той вселенной, которую она сама для себя построит… Надо бы спросить Морехода — он не апостол Петр, часом? Не Харон? Не Аид? Не Анубис? Вдруг он и есть все боги царства мертвых, вместе взятые и неверно понятые?
Нудд молчит, разглядывая кривоватый каменный свод над нашими головами. Ему хорошо известно, как быстро проходят золотые века. А еще ему известно: не в наших силах изменить человеческую душу, для которой и полстолетия благодати — слишком долго, чтобы воплотиться в реальности.
Мы сидим, перебрасываясь философскими фразами, глубокомысленные и разморенные, точно боги на солнцепеке. Собственно, мы и есть боги. Здесь и сейчас мы боги. Которые ищут приключений на свои божественные задницы. То есть раскрывают тайны окружающей их действительности. Тайны, о которых разговор зашел задолго до нашего заключения в сырые подвалы и ржавые кандалы, разговор, начатый по дороге в священную рощу.