— Искра… ты вообще о чем?
— Не знаю, Змейка. И знать не хочу. — Он глубоко вздохнул, потерся щекой о мою шею. — Но даже не стоит пытаться с ним справиться. Оно постепенно просыпается и, боюсь, сожрет весь твой табор, как только осознает, что вы — слишком вольные люди, чтобы стать неотъемлемой частью Загряды. Всех я не выведу, но тебя одну — могу попытаться.
Фонарь под потолком мигнул и погас, оставив нас в сером полумраке.
— Искра?
Он недовольно шикнул на меня, медленно, бесшумно поднялся на четвереньки и низко склонил голову так, что примятый соломенный ворох почти коснулся его щеки.
Стальная рука осторожно, почти нежно разгребла солому и легла на каменный пол.
— Иди сюда. Только тихо.
Я послушно сползла с кучи и перебралась поближе к Искре, положив ладони на холодный камень. И сразу же ощутила, как он мелко подрагивает, будто в такт биению огромного сердца, находящегося где-то глубоко под землей.
Пальцы затягивает темной, чуть светящейся в темноте чешуей, острые золотистые коготки погружаются в кладку, как в свежее масло. Раздвигают ее, как будто зеленоватую, остро пахнущую сыростью ряску на поверхности глубокого пруда с непроглядно-черной водой. Что там, в глубине? На самом дне?
Земля медленно тает пред моими глазами, обращаясь в стекло, в воду. Слой истощенной, неспособной плодоносить почвы, прошитой сетью канализационных труб, сменяется пустотой. Лабиринтом из тесных каменных туннелей, где-то облагороженных человеком, а где-то пробитых водой. Старое, пересохшее русло подземной реки плавно перетекает в рукотворное подземелье, построенное задолго до моего рождения.
Пласты породы идут внахлест, будто шассья чешуя, изгибаются, создавая причудливый рисунок на потолках и стенах пещер, соединенных меж собой узкими лазами-червоточинами. Воздух спертый, сухой, пропитанный пылью и древностью. И где-то там, в глубине, сонно и лениво ворочается нечто, чему у меня не находится названия. Я вижу его, но не как безлунную тьму, свойственную нежити, а как едва заметно светящуюся зеленью гигантскую грибницу, разросшуюся так широко, насколько хватает взгляда. Конца и края нет этому живому полю, этой огромной, хаотично сплетенной паутине, состоящей из мириадов нитей — и тонких, как волосок, и столь толстых, что поначалу я приняла их за упавшие столбы, перегородившие выходы из туннелей в небольшие пещерки…
Живое!
Осознание этой простой истины лютым холодом окатило сердце, раскаленным железным прутом огрело по спине. Так резко и больно, что я шарахнулась от моментально потемневшего и переставшего быть прозрачным каменного пола, обняла себя за колени и тихонько зашипела, раскачиваясь вперед-назад, как полоумная. Как лирха Ровина, всю жизнь водившая ромалийский табор по славенским дорогам, могла не заметить такое? Зачем ее сила, указывающая верный и наиболее безопасный путь, привела нас сюда, где под ногами медленно ворочается существо подобных размеров и мощи?
Тепло обнимающих меня рук, живых, не железных, к которым я потянулась, как к спасительной веревке. Тихий, рокочущий голос харлекина, уговаривающий меня бежать из Загряды как можно быстрее, пока нечто, спящее под городом, окончательно не проснулось и не осознало, что ему нужна пища. Много пищи.
Я почти согласилась, почти позволила охватившему меня страху решать за меня, ведь даже змееловы-дудочники, начисто вырезавшие мое родовое гнездо, пугали меня куда как меньше, чем мельком увиденное создание, прочно сросшееся своими корешками-щупальцами с городом на поверхности. Людей хотя бы можно обмануть или, в крайнем случае, убить, а вот от этого нечто можно лишь попытаться убежать как можно дальше, не тратя драгоценного времени на то, чтобы обернуться назад.
— Стоит вас ненадолго оставить, а вы уже непотребствами занимаетесь. — Голос конокрада, невесть откуда возникшего в дверях сеновала, был непривычно строг и недоволен. — Мийка, раз уж твой подопечный оклемался настолько, что лезет тебе под юбку, то в уходе он больше не нуждается. А если так, то бегом к Ровине: ей есть что сказать, второй день тебя ждет.
— Бегом не получится, — пробормотала я, наблюдая за тем, как отслаивается с рук плотная блескучая чешуя. Минут пять подождать — и слезет перчаткой, как высохшая шкурка во время ежегодной линьки. К тому времени, надеюсь, и коленки дрожать перестанут, и страх от увиденного уляжется настолько, что я перестану с ужасом смотреть под ноги, ожидая, что в любой момент из щелей меж булыжников мостовой выползут гибкие зеленые корешки. — А что стряслось-то?
— Девчонка, что вампир за окно тянул, превращается в умертвие. Успел он ее укусить, неглубоко, но все-таки успел. — Михей поднял на меня тяжелый взгляд. — А лирхины снадобья от вампирьего укуса не спасают, только оттягивают неизбежное. Если и ты ничем не поможешь…
Дальше я уже не слушала, торопливо натягивая через голову потрепанную блузку. Если и я не помогу, что тогда? Боюсь, у меня не хватит духу провести обряд упокоения над жертвой вампира — с положенным усекновением головы, пробиванием сердца остро заточенным осиновым колом и последующим сжиганием трупа на погребальном костре. Но если этого не сделать, на третью ночь девочка умрет, а на четвертую восстанет упырем без малейшей тени разума, обладающим лишь звериными инстинктами и мучимым жаждой крови. И если какой-нибудь вампир не сделает ее своей «невестой», очень быстро девочка начнет убивать всех без разбору, становясь все сильнее и изворотливей с каждой прожитой ночью и выпитой досуха жертвой.
Я оглянулась на Искру, который неторопливо одевался в принесенную Михеем одежду. Вот уж кто с легкостью может выполнить работу палача хоть для умертвия, хоть для человека, если попросить должным образом. Возможно, ему это даже принесет некое удовольствие, только как я потом стану смотреть в глаза ромалийцам? Ведь именно лирха, если таковая есть в таборе, является «проводником душ»: она и роды принимает, встречая новую жизнь, и ромалийца провожает в последний путь, находясь рядом с умирающим от старости, болезни или раны до самого конца. А еще на лирху возложено бремя прекращения страданий обреченного на смерть — ведь кто, как не целитель, знает, сколько отмерить снадобья, чтобы человек погрузился в крепкий сон без сновидений, плавно перетекающий в безболезненную, тихую смерть?
Скрипучая дверь приоткрылась, и я неохотно вышла из теплого помещения на улицу, которая встретила меня самой настоящей зимой. Такой, которая навсегда осталась в воспоминаниях ромалийки Рады, когда величественное белоснежное покрывало, как по волшебству, укрывало всю грязь и нечистоты больших городов, прятало до самой весны серый потрескавшийся камень мостовых, бурую черепицу крыш и ржавчину на кованых решетках. Зима украшала город бахромой из сверкающих на солнце сосулек, разрисовывала мутные оконные стекла чудесными узорами, которые не под силу повторить самой искусной кружевнице. И не беда, что ноги беспрестанно мерзли в тонких осенних башмаках, пальцы краснели и становились негибкими и непослушными, — все эти неудобства быстро исправлял добрый огонь в очаге, согревающий протянутые к нему ладони. Запах свежего хлеба, аромат густой похлебки, душистых смолистых дров и оттаивающих в тепле еловых лап — вот чем была памятна для Рады зима. А вовсе не лютым холодом, вымораживающим до костей, не кашлем, раздирающим грудь, и не медленной смертью от голода под ворохом одеял.