– Э-ге-гей, помогите сыну свела!
Никто не откликался.
– Тысяча золотых за спасение!
Без ответа. Даже олень заткнулся.
Когда Элай сорвал голос, он сел на скамью и решил испробовать последнее средство. Средство, к которому он не прибегал ни разу за свои семнадцать лет. Он вознес мольбу к Неявленным, к Высоким Сущностям.
Конечно, Элай не умел молиться – раньше все время было недосуг, не доходили руки. В конце концов, хотя писаного запрета в Орине не существовало, частные молитвы не поощрялись. Отец рассудительно замечал, что всякий, кто хочет быть услышанным, должен обладать силой особого свойства, а вот силой-то как раз обладает далеко не всякий. Собственно, только жрец, да и то как правило один на целую коллегию. Ну а малообщительные диофериды во время редких публичных выступлений намекали, что молитва может быть услышана не тем, кем надо. И понята превратно. А потому, добрые граждане Орина, не балуйте и на заемную у Неявленных удачу пасть не разевайте.
Но теперь Элай догадался: молиться совершенно обязательно. Хоть как.
Вначале он воззвал к духам предков, которые, быть может, смилостивятся и не оставят в беде отпрыска древнего рода Акретов.
Затем – к огненноокому Гаиллирису, покровителю Харрены. Жрецом Гаиллириса, это Элай помнил, был его отец. И чудес он сотворил, по слухам, немеряно. Может, и у него, Элая, сработает?
А после, неожиданно для самого себя, Элай помянул имя Великой Матери Тайа-Ароан.
Элай помнил, что среди всех не поощряемых в Орине молений менее всего поощрялись призывы к милости Владетельницы Багровой Печати. Даже, кажется, за прямое гласное обращение к Великой Матери могли выслать за семидесятую лигу, а то и вовсе к праотцам – тут в голове Элая полной ясности не было. И все равно сын Элиена с жаром принялся взывать именно к ней. Что с того, что его мать бледнела и делала большие глаза при одном упоминании Тайа-Ароан? Что с того, что отец предостерегал его пуще сглаза от молитв Великой Матери?
«Предостерегал? Запрещал? Что ж, так даже лучше. Простолюдины уши ей не намозолили своими просьбами», – успокоил себя Элай.
Он страстно шептал молитвенные формулы, всплывшие невесть из каких потайных закоулков его памяти, и требовал спасения. Старательно делал такое же вдохновенное лицо, какое было у отца на торжественных жертвоприношениях. Получалось плохо.
«Но главное, чтобы в душе… это самое», – не унывал Элай.
Нос заложило, он начал гундосить. Спина, лоб, живот покрылись липкой испариной. По щекам текли слезы. Как ни хорохорился Элай, а убедить себя в том, что Великая Мать – это такая добренькая тетя, которая явится и решит все проблемы, не требуя ничего взамен, ему не удавалось. Его руки были сложены на груди в древнем и величественном молитвенном жесте, но его пальцы дрожали, как у молодого рыночного воришки, обрабатывающего свою первую подводу с товаром.
Непонятные, чужие слова, которые он произносил – а теперь он молился не про себя, а в голос, – были ему непонятны. Он не знал, что означают эти слова, но чувствовал: что-то жуткое.
А между тем слова, которые озвучивали уста Элая, были таковы, что услышь он их повторенными эхом, да еще и на родном языке, его лицо покрылось бы морщинами, а волосы поседели от корней и до кончиков. Не так-то приятно слышать некоторые вещи.
Итак, Элай не ведал, что творит. И все равно материя мироздания плавилась под его молитвой, а огненный перст судьбы, словно грифель, торопливо вычерчивал на небесной доске данные им клятвы. Тогда Элай еще не знал, что отныне сказанное им в лодке будет с ним до смерти и после смерти, воскресая и изменяясь в пучинах кошмарных видений, от которых не просто очнуться.
Предоставленная самой себе лодка тем временем приближалась к мысу, который рыбаки, по весне промышлявшие в здешних местах все тех же налимов, окрестили Кривой Ногой. За этим мысом Орин резко сужался, течение становилось неукротимым и взгляду самоубийцы, которому не посчастливилось обогнуть Кривую Ногу, открывались Пороги.
Одной каменной гряды было достаточно для того, чтобы расколоть в щепу самую крепкую лодку и размозжить об острые скалы голову, пусть даже самую тупоумную.
Элай высморкался в кулак и снова зарыдал, его переполняла жалость к себе. Семнадцать лет – это слишком рано для смерти.
Он больше не пытался отогнать прочь мысли о неизбежности гибели, теперь он ими упивался. Умереть? Прекрасно! Распрекрасно!
Элай обеими руками стиснул кинжал, висящий у пояса. Еще утром он рассчитывал вырезать им большой зуб добытого налима. Теперь, похоже, придется употребить благородную сталь на дело воистину благородное: перерезать себе горло.
«Как это величественно – уйти, как подобает воину, не дожидаясь, пока бурный поток низвергнет тебя вниз», – размышлял Элай, как бы со стороны любуясь собственной твердостью духа. На самом деле, где именно нужно резать, чтобы «уйти как воин», Элай понятия не имел.
Элай глубоко вздохнул. Поднял взгляд в затянутое свинцовыми тучами небо.
– Прощай, – сказал он.
Голос его дрожал.
Если бы дело было ночью, Элай наверняка увидел бы там, над головой, лик Великой Матери, снова, впервые за семнадцать лет, проявившийся на безразличном небосводе. И тогда душа сына Элиена Звезднорожденного наполнилась бы неизъяснимым ужасом, которому он не сыскал был имени. А так ему просто было очень и очень страшно.
Элай перевел взгляд на кинжал.
Вздохнул, приставил его острием к горлу. Отвел руку для удара. И вдруг заорал:
– Великая Мать услышала меня!
Лодка поравнялась с поросшим соснами гористым мысом. На одно крохотное мгновение первобытная жуть вновь овладела Элаем. «Какую плату потребует от меня Великая Мать?» Но он устало отогнал от себя эту мысль, как иные отмахиваются от назойливой мухи. Не ведая при этом, что укус ее может оказаться смертельным.
К Элаю двигалась другая лодка, в которой, насколько он мог разобрать, сидел человек, споро налегавший на весла.
Элай разглядел своего спасителя не сразу – он был слишком поглощен удивительно яркими видениями, которые развернулись перед его мысленным взором. Ему мерещились собственные похороны.
Раньше ему доводилось видеть только чужие похороны и теперь он был растроган и перепуган. С мрачным злорадством Элай, словно бы наяву, разглядывал Гаэт – свою мать – целующую его, Элая, хладные уста. Своего отца, застывшего у могилы, куда только что уложили гроб-бочку, с печатью немого отчаяния на челе. Он, удивленный и испуганный Элай, скользил, словно бестелесный невидимка, по затянутому скорбью родному городу, заглядывая в винные кувшины, стоящие на украшенном белыми хризантемами жертвеннике, и в лица своих обидчиков и друзей.