— А если собираюсь? Что тогда?
— Тогда ты просто дура. Собираешься жить среди людей, опасаясь показать свою суть, постоянно оглядываясь через плечо, — а вдруг кто донесет на тебя змееловам, пока ты высматриваешь беду своими очаровательными золотыми глазками? Будешь жить с ними, рожать полукровок, которые в любой момент могут — ой, какое несчастье! — отрастить себе вместо милых ножек чешуйчатый хвост? Ах, нет, ведь лирхам полагается безбрачие, иначе сила покинет. — Харлекин зло улыбнулся, играя с отшлифованной деревяшкой, прокручивая ее меж пальцев и подбрасывая в воздух. — А на самом деле все проще и банальней: лирха всего лишь женщина, и стоит ей потянуться за своей бабьей сутью и найти хорошего мужика, как плевать ей будет на всеобщее ромалийское благо и на самопожертвование во имя табора. Она станет думать о себе, как все нормальные женщины, а если ребенок появится, то ей и вовсе не до гаданий и плясок будет. За него, за отпрыска, она и здоровье, и силу, и жизнь отдаст, а вот на табор, если надо будет, рукой махнет да и уйдет своей дорогой, не оглядываясь. Вот и сочиняют ромалийцы всякие обеты, чтобы «зрячую» женщину подольше рядом удержать. Оттого лирхам и почет оказывают, и от тягот пути стараются уберечь — она-то без них хоть на край света невредимой пройдет, а вот табор, как только лишается «зрячей», чаще всего оседает где попало.
Марьяна, до того лежавшая неподвижно, вдруг затряслась всем телом, выгнулась дугой, сбрасывая на снег теплый плащ, в который была укутана, и открывая гладкую, до синяков зацелованную Искрой шею.
— Тебе ведь наверняка приказали ее добить, чтобы научить чувству вины за отнятую жизнь, хотя сами не безгрешны. Ромалийцы, пока не осядут, воюют с разбойничьими бандами за право свободно передвигаться по славенским дорогам. Думаешь, ножи на поясе они просто так носят, что мужчины, что женщины? Но вот почему-то человеку забрать жизнь у человека не зазорно, а иногда даже почетно, а вот шассе внушают совсем иное. — Харлекин ухватил меня за ворот платья, грубо рванул к себе, заставляя смотреть ему в глаза. — Знаешь, за что я их ненавижу? За то, что они делают из тебя сторожевую собаку, обученную по команде рвать глотки и защищать хозяина. Хочешь знать, за что мне хочется убить тебя? О, всего лишь за то, что ты позволяешь им делать это с собой. С нами.
Я молчала, не зная, что сказать в ответ. Нахлестать бы его по щекам, это существо с лицом юного любовника, пресыщенного женским вниманием, и глазами старого, не раз уходившего от травли лиса, сказать, что все на самом деле не так, но… Плохо, что возразить мне особенно нечего. Я сама не могла объяснить, отчего так отчаянно цепляюсь за приютивший меня ромалийский табор, почему стараюсь их защитить, невзирая на то, что люди почти полностью вырезали мое родовое гнездо. Страх одиночества? Боязнь попасть в руки змееловов?
Или?..
— Кажется, мне нравится… так жить.
Он ухмыльнулся, показав острые железные зубы. Размахнулся, не глядя, всадил кол в тело, лежащее на скамейке, и торопливо отдернул руку, не давая белым крючковатым когтям умертвия располосовать добротную ткань камзола. Я вздрогнула, осознав, что руки, слепо и бессильно царапающие доски скамейки, уже перестали быть человечьими, обратившись в лапы, которыми только и остается, что драть упругую плоть в клочья.
— Шустрое какое. Наверняка уже несколько минут, как поднялось, но нарочно выжидало: вдруг захотим с ней проститься и наклонимся поближе. — Харлекин перехватил меня за пояс, когда я попыталась обойти скамейку, чтобы увидеть, во что превратилась Марьяна, прижал к груди. — Не стоит. Если тебе впрямь было жаль эту девочку, не смотри. Чувство вины приживется накрепко, а с таким в Загряде не выжить. Сожрут те, кто менее щепетилен в отношении ближних своих, и не подавятся. — Он наклонился, потерся гладко выбритой щекой о мою щеку. — А я хочу, чтобы ты жила. Человеком или шассой — но жила…
Его сердце билось глухо, сильно и слишком часто, будто бы стремилось выпрыгнуть в мою ладонь. Как топаз, обвитый золотыми нитями, который прижился в харлекине, стал его частью и тем самым связал нас так же прочно, как каменное древо привязывает шассу к родному гнездовищу, раз и навсегда обозначая это место как «дом, откуда я не уйду».
А если «змеиный камень» приживается в живом… ну хорошо, в относительно живом существе, что тогда? Все просто.
«Я тебя не оставлю»…
Воскресная ярмарка — это всегда праздничное событие как для торговцев, так и для простого работящего народа. Первые к ночи умудряются продать даже залежавшиеся или не слишком качественные товары — в темноте, разгоняемой лишь редкими фонарями, подвешенными на каменные столбы, да подвесными светильниками по одному на каждую лавку, вряд ли заметишь скол на глиняной чашке или зацепку на широкой юбке. Вторым удается погулять и выпить вволю, поглазеть на танцовщиц с открытыми плечами и смуглыми ножками даже в морозную ночь и попытаться выгадать себе счастье, не заплатив гадалке и мелкой монетки. Торговля на рыночной площади разворачивается ближе к обеду, а не с утренними колоколами, зато и продолжается до глубокой ночи, и лишь полночный гул с главной часовой башни, возвышающейся над городом, возвещает об окончании ярмарочного дня.
Морозный воздух дрожит от раскатистых голосов, наперебой расхваливающих разложенный на прилавках товар, язычки пламени, упрятанные от порывов ветра в тонкие стеклянные колпачки масляных фонарей, отражаются в людских глазах, злых и добрых, восторженных и угрюмых, танцуют на позолоченных ожерельях ромалиек, сделанных из фальшивых монет. Где-то в центре площади бодро и весело играет скрипка. Ей вторит звонкий ромалийский бубен, украшенный цветными лентами, а сильный, высокий женский голос выводит песню о долгой любви и дальней дороге. Горят жаровни, наполненные алыми угольями, над площадью плывет аромат жареного мяса, горячего вина со специями и сладких пирогов. До моего слуха попеременно долетает то крепкая брань, то переливчатый, чуть захлебывающийся смех, а десятки голосов сливаются в один неравномерный гул, отдаленно напоминающий рокот горного потока, катящегося по руслу, полному крупных, выглаженных водой камней.
Живое людское озеро плещется в чаше площади, окруженной домами-утесами.
Мелко-мелко, едва ощутимо дрожит под сотнями ног холодная, сырая мостовая, как будто бы Загряда недовольно ворочается в своем беспокойном сне.
Страшно…
Я оглянулась по сторонам, кое-как умостившись на табуретке в углу цветастой палатки, что разбил Михей на краю площади, наблюдая за подходящими к низкому деревянному столику людьми. С раннего утра пришлось ромалийцу долго говорить со стражниками и управляющим рынком, чтобы те позволили поставить небольшой шатер для гадания хотя бы рядом с переулком, ведущим на площадь. Лишней любая монетка не будет, да и безопасней гадать, чем воровать в толчее: если за руку попадешься, стража не пощадит. Заведет за угол, да там и приведет приговор в исполнение — обрубит правую руку по локоть, и живи дальше, как хочешь.