Я не могу его любить. Да, он многое мне давал, но отнять сумел ещё больше. Отнял детство, отнял как будто бы любовь, которую я считал настоящей любовью. Отнял иллюзии, надежды, работу, будущее — отнял бы и жизнь, если б я не успел сбежать. И напоминание об этом, тревога — это тоже ты, Баруф.
Ты двойственен, как и он: безличный гуманизм — наследие тысячелетней культуры, безвозмездный дар предков, завоёванный в борьбе с собою и с миром. Трезвость мысли и порядочность, которая не в разуме, а в крови, доброта — да, ты добр, но это опасная доброта, она тоже не от разума, а от культуры. От не до конца растоптанной диктатурой морали нашего века. А другая сторона: равнодушие к людям — равнодушие тем более опасное, что ты им желаешь добра. Желаешь — но всем вместе; один-единственный человек не значит для тебя ничего. Это тоже из Олгона; там слишком много людей — мы привыкли считать потери на тысячи и миллионы, и смерть одного человека ничуть не трогает нас.
Я тоже двойственен, но всё-таки меньше, чем ты. Я был хорошо защищён: деньгами, работой, успехом; я укрывался от мира, а ты честно сражался с ним; и он оставил немало отметин у тебя на душе.
Я не могу быть с тобой, Баруф. Это нечестно. Этому миру нечем защищаться от нас. Нет противоядия от ещё не возникшего яда.
Да, этот мир тоже равнодушен к человеческой жизни, но он просто ещё не научился её ценить. Даже самые умные люди его глупы по сравнению с нами — потому, что они не знают того, что знаем мы, потому, что они ещё не умеют того, что умеем мы, потому, что они ещё не научены думать так, как думаем мы. И самые сильные люди его бессильны по сравнению с нами, потому что они не умеют идти во всем до конца, как приучены мы.
Мы можем победить этот мир — но что мы ему дадим? Нашу равнодушную доброту и нашу равнодушную жестокость? Наши благие цели и безразличие к людям? Не выйдет. Он не приучен к двойственности: возьмёт или одно, или другое, и нетрудно догадаться что. Равнодушная доброта бессильна, но равнодушная жестокость могуча… если людей тащат к этой самой цели с полным безразличием к ним самим и к их желаньям, трудно назвать такую цель благой. Победа великой цели — даже самой прекрасной — это её пораженье. Превратившись в догму, она сама убивает себя. И остаётся только отвращение к этой цели, как бы превосходна она ни была.
Этим кончится, Баруф. Если ты победишь, ты выпустишь в мир чудовище, которое сожрёт тебя самого и все то, о чём ты мечтал.
Ладно, ты всё равно не отступишь. Значит, пойдём каждый своим путём. Ты будешь творить свой мини-Олгон в Квайре, а я попробую где-то построить то, что хотел бы построить ты. И, может быть, в результате у нас с тобой что-нибудь выйдет…
Была ночь и был дождь, а потом засерел день, неразличимый в сырой темноте землянки, и дождь все шёл, шелестел, топотал десятками маленьких ног.
Я ждал.
Где-то сверху время все ускоряло ход, текло, торопилось, рушилось валом событий, надвигалось неотвратимою сменой эпох, а здесь была тишина. Холод и плеск дождя. И надо ждать.
Каждая минута была на счёту и каждая безвозвратна; каждая уносила с собою возможность кого-то спасти; я знал, как мне потом будет недоставать этих минут — но надо было ждать. И я ждал.
Ждал с утра и ждал после полудня, ждал весь вечер и дождался только ночью.
Пришёл Асаг. Осунувшийся, небритый, с горячечным блеском в глазах, с красными пятнами на обтянувшихся скулах. Он стоял и молча глядел на меня, и мне было тягостно под его непонятным взглядом. Страх и ярость были в его глазах, стыд и нетерпение — непонятный клубок перепутанных, жгучих чувств.
— Ну что, — спросил я с трудом, — решили?
Он трудно кивнул, вздохнул поглубже — и вдруг тяжело упал на колени.
— Асаг!
Он только досадливо мотнул головой, и начал негромко и покорно — но как это не вязалось с его пылающим взглядом!
— По слову Братства пришёл я к тебе. Большими и малыми, Старшими и Советом, избран ты, Тилар, первым из Братьев, и господь не оспорил избранье твоё. Отныне волею Господа и волею Братства наречён ты Великим Братом, главой над малыми и Старшими, и слово Совета идёт теперь вслед твоему слову. Я, Старший из Старших братьев, властью и правом своим пришёл принести тебе клятву. Клянусь небом и землёй, хлебом и водой, царствием небесным и страданиями людскими, что отныне и вовеки слово твоё — закон, и нет нашей воли перед твоей волей. Жизнь и смерть наша в твоей руке; всякий, кто не выполнит твоей воли, будет убит, всякий, кто станет перечить тебе, будет убит, всякий, кто скажет про тебя худое, будет убит.
Он замолчал, чего-то ожидая, и я сказал с досадой:
— Встань! Тоже выдумал: в ногах валяться!
— Погоди! Ты что, не разумеешь? Ты — теперь хозяин Братства! Прикажешь мне завтра мать убить и детей в огонь покидать — без слова сделаю.
— С ума сошёл? Да вставай ты, хватит глупостей!
Он медленно, очень медленно встал с колен, а глаза его все так же сверлили моё лицо, и сухой горячечный блеск все так же пылал в них.
— Господи, ну и напугал ты меня! А я уж думал: конец. Началось.
Он все глядел и глядел на меня, жадно, насторожённо, нетерпеливо.
— Ты что, впрямь не рад? Иль прикидываешься?
— Рад, наверное, — сказал я честно. — Может, теперь всё-таки успеем.
— Наверное! — он горько, как-то мучительно засмеялся. — А я-то всю ночь не спал… день корчился. Все думал, как кланяться пойду. Все, все перебрал… с первого денёчка. Да если б ты… ну вот хоть настолечко обрадовался…
— Чему?
Он опять засмеялся — почти облегчённо:
— А и правда, господи: чему? Да ты блажной, что ли? Хоть разумеешь какая в тебе власть… сама пришла? За сотню-то лет Братство второй раз Великого выбирает — и на тебе… чужака, пришлого! Да кабы не проворство Сиблово, да не твой язык… не я — ты бы мне в ножки кланялся!
— Ну и что? — спросил я сердито. — Поклонился бы! Может, и лучше…
— Нет! Я тебе за это, может, ещё вдвое поклонюсь! Душу ты мне спас, понимаешь? Да я б за такую власть… да я б ни ближнего, ни дальнего… себя бы загубил… может, и Братство… Вот сейчас глянул, как ты без радости… простил! Правы-то они, братцы: тебя можно! Это мне власть для себя нужна… тебе… ну, что молчишь?
— Разговор дурацкий. «Власть, кланяться». Живыми бы остаться, а властью сочтёмся. Ты хоть расскажи, а то я не хуже тебя ночь промучался. Все думал, как там… когда прогнали.
Он медленно провёл рукой по лицу, словно стёр с него недавнюю ярость.
— Обиделся? Нельзя было Салару зацепку давать. Обряд дело такое… его власть. Поломалось-то наше Братство, Великий!
— Забыл, как меня зовут?
— Да нет, сроду не забуду. Но уж коль твоя воля…
— Так что было, Асаг?