— Проклятое крыло, бес его задери! — простонал Филька. — Превратилось, а брать по-людски не приучилось! Пальцы, как перья, скользят!
Он взглянул на спящего мальчишку и, убедившись, что не разбудил его, повернулся к Любаве.
— Не серчай, пресветлая княжна, — сказал Филька, стараясь не встречаться с ней взглядом, — погодка нынче такая, что никак мне в людском облике не обжиться.
— Оставь, Филимон, не время шутки шутить! — строго сказала Любава. — Давай свою руку!
— Сейчас, сейчас, сердечко мое! — забормотал Филька. — Железки соберу, огонек вздую…
— Без твоих хлопот обойдусь! Делай, что я сказала! — воскликнула Любава, гневно стрельнув глазами по завалившейся стойке и дымящемуся на углях полену. Железки тихонько зацокали по железному листу, заползая в чугунное кольцо. Когда они устроились в своих гнездах, стойка выпрямилась и вернулась на место, косо переставляя три ножки, отлитые в форме птичьих лап. Пепельные угли под поленом вдруг сами собой налились малиновым жаром и выбросили алые язычки пламени, которые стали бегло облизывать сухое дерево.
— Иду, краса моя ненаглядная! — усмехнулся Филька, оглядываясь на горящее полено. — А рука — пустяк! Крылом в темноте на еловый сучок напоролся, вот ранка и осталась…
Когда он сел на скамью, Любава ловкими движениями размотала заскорузлую от крови повязку, добралась до дырки в рукаве, запустила в нее ногти и, разодрав ткань по кругу, осторожно скатала ее до Филькиного запястья.
— Скажи мне, Филя, с каких это пор на еловых сучках стальные наконечники расти стали? — сказала Любава, смыв мокрым платком запекшуюся по краям раны кровь и внимательно осмотрев круглое отверстие в мускулистой руке.
— Бог с тобой, Любушка моя, какие наконечники! — воскликнул Филька. — Сучки еловые знаешь какие крепкие бывают? Как стрелка каленая! Даром, что ли, твои беренды капканы-саморезы из них гнут!
— Это не твой случай, Филя, — сказала Любава, осторожно ощупывая пальцами твердый бугорок в глубине эластичной мышцы. — Меру всегда знать надо, даже когда врешь…
Говоря это, княжна вдруг резко сжала в руках мощное Филькино предплечье и, подставив ладонь, на лету подхватила железный наконечник стрелы, выскочивший из раскрывшейся ранки.
— Ну что, Филимон, будем дальше сказку про белого бычка гнать или как? — вздохнула Любава, глядя в круглые глаза птицечеловека. — Кто тебя так? Если кто из берендов, скажи, я ему ничего не сделаю, только стрелы его так заговорю, что он в лошадь с пяти шагов не попадет…
— А ежели ему семью кормить надо? — спросил Филимон, косясь на свою ранку и хлопая глазами от удивления: на месте кровавой дырки розовел кружок молодой кожи с волнистыми краями.
— Попостятся недельку — забудет хозяин, как на шорох да на тень в ветвях стрелять, побережет стрелки, — сказала Любава, разглядывая лежащий на ладони наконечник. — Если, конечно, беренд тебя зацепил… Но сдается мне, что тут кто-то другой приложился, не держат мои лесные жители в своих колчанах таких стрел, чтобы кольчугу пробивали, ни к чему это им с тех пор, как Владигор на княжеский престол взошел.
— Пусть запасутся, — сказал Филимон. — Не хотел я тебя тревожить глупостями всякими, но, видно, придется. Ты права, Любушка, чужая стрелка меня зацепила. Как я ни кружил, одну таки под крыло пропустил, будь она неладна!
Филька умолк, размотал обрывок рукава и стал сосредоточенно прикладывать его к прежнему месту.
— Да оставь ты эти тряпки! — воскликнула Любава. — Будешь улетать, я тебе новую рубаху выдам! Говори: кто стрелял? Когда? Где? Сколько их было?..
— Не спеши, дай лучше иголку с ниткой, — спокойно прервал Филимон, — сперва одно дело сделаю, потом за другое возьмусь. Ночь длинная, малого ты так усыпила, что, если не будить, он до всеобщего Воскресения проспит.
— Что ты несешь?! Какое такое всеобщее Воскресение? — перебила Любава. — А за иглу тебе хвататься вообще не след — не мужское это дело!
— А кто ж мне рукав пришьет? Ты, что ли? — растерялся Филимон. — Княжеская ли это забота?
— Я порвала, я и пришью, руки, чай, не отсохнут, — усмехнулась Любава. — Одно мне растолкуй: что ты над этим тряпьем так трясешься? Им разве что горшки с простоквашей от жаб закрывать.
— Что ж я, по-твоему, голый летать должен? — смутился Филька. — Это нетопырь ушастый шкуру свою меж пальцами растянет — и полетел, а я хоть с виду такая же ночная тварь, как и он, однако к благородному птичьему сословию принадлежу! Нас без перьев стихия не держит.
Филька провел рукой по обрывку рукава, и вместо ткани Любава увидела плотный, блестящий слой перьев.
— Так, выходит, все это твое тряпье… — начала Любава.
— Именно так, Любушка, — вздохнул Филька, — ты уж прости, что я к тебе в этой затрапезе являюсь, но так устроен мир: лики Природы изменчивы — Основа едина.
— Что-о?! Откуда ты слов-то таких набрался? — изумилась Любава. — Всеобщее Воскресение?.. Основа?..
— Долго рассказывать, княжна, — сказал Филимон, повернувшись к огню. — Дай иглу да отвернись, пока я рукав пришиваю. Заодно поведаю, кто меня стрелкой угостил, а ты потом берендам своим скажешь, чтоб береглись. Пожили без забот, и шабаш — завелась опять в Синегорье нечистая сила!
— Говори, только рубаху сперва мне отдай, — сказала Любава, стянув с постели тонкое шерстяное покрывало. — Вот возьми, прикройся, а то от камина жар, а по полу холодком тянет.
Княжна бросила Фильке покрывало, и, пока оно летело и разворачивалось в воздухе, тот успел стянуть рубаху. Потом Филька подхватил покрывало за углы, завернулся в него, уселся на низкой скамейке и, уткнув подбородок в колени, уставился на Любаву круглыми желтыми глазами.
— Лихо у тебя выходит, я бы так не смог, — сказал он, глядя на пальцы Любавы, сноровисто мечущие петли через составленные края ткани.
— Кто к чему приставлен, — сказала княжна, упираясь ноздреватым наперстком в игольное ушко. — Ты не тяни, рассказывай! Какая такая нечисть твое крыло попортила?
Филимон начал рассказ с того момента, когда он вылетел из окна Любавиной опочивальни и отправился на поиски исчезнувшего Владигора. Не желая изумлять народ видом летающего среди бела дня филина, Филимон полетел не к Посаду, а направил свой путь к высокому утесу над Чарынью, где у него была припасена кое-какая одежка, и, приняв человеческий облик, вырядился коробейником, торгующим с лотка всякой дребеденью, до которой так падки ребятишки и молодые девки. Нехитрый этот скарб хранился у Фильки в дупле корявого раскидистого дуба, посаженного, если верить вырезанной на его коре надписи, еще самим Даждьбогом. Подтвердить или опровергнуть это утверждение не могли даже самые древние синегорские старики, помнившие могучее дерево и надпись на его стволе с раннего детства и, в свою очередь, слышавшие легенду о чудесном происхождении дуба от своих дедов. Но когда какой-либо насмешливый залетный чужак вдруг высказывал сомнения в ее достоверности, его приводили на вершину насыпанного на поляне кургана и, показав обугленные, расщепленные молниями сосны в округе, переводили его скептический взгляд на кудрявую верхушку дуба, одиноко растущего на утесе, круто нависавшем над излучиной Чарыни.