– Если государству необходимо уничтожить меня, чтобы выбраться из пропасти – пускай, – сказал Мартин с несвойственной ему горячностью,- Пусть она возьмет мои силы без остатка. – может тогда я смогу быть счастливым.
– Сегодняшнему королевству тебя не понять.
– Пусть это звучит и нескромно, но настанет время, когда Суэния дорастет до… памяти обо мне.
– А если не война, и ты не король, что ты будешь делать в Суэнии?
– Я – мелиоратор.
– Это не то, в чем можно раствориться без остатка.
– Может быть. Конечно, мне хотелось бы большего. И если честно, то я растерян от того, что предпринял король. Но думаю, я с этим справлюсь.
– Порой мне кажется, что не я, а ты – гость из будущего на этой Земле. Дай Бог, чтобы это было так, – сказал Годар со смесью скепсиса и гордости за друга. Он поймал себя на ощущении, что в его удовлетворенности от аргументов Мартина есть что-то нечестное. Не поддразнивает ли он друга, чтобы рассмотреть получше его Белую собаку? Потребность в прекрасных человеческих душах делала Годара тайным эстетствующим созерцателем. Завязывая дружбу как деликатный товарищ, он превращался со временем в утонченно-капризного деспота. Любуясь людьми, которых идеализировал, Годар позволял себе диктовать поправки, которые хотел бы внести в пленивший его образ.
С Мартином дело обстояло сложнее. Все поправки, которые Годару хотелось бы внести в образ друга – еще до конца не сложившийся, не понятый, не только не прибавляли тому красоты и добра, но и создавали угрозу его счастью. Ибо с каждым новым поворотом дела или разговора Годар обнаруживал, что счастье и высота Мартина не там, где он думал намедни. А между тем его нелицеприятные комментарии смущали Мартина, сбивали того с толку. Слишком близко принимал Зеленый витязь к сердцу чьи-либо аргументы.
Поймав себя на мысли, которая посещала его в Скире и о которой он почему-то забыл как раз тогда, когда должен был лишь виновато помалкивать, а именно: с Мартином нельзя говорить, как с другими – играючи, не задумываясь о воздействии сказанного, Годар измучился от угрызений совести за то, что наговорил другу уже после своего ужасного падения. Выходит, что встряска не отучила его от досаждающих привычек. А еще получалось, что Годар невольно продолжал, но затухающей, оскорблять Мартина недоверием…
Зачем ему нужно было постоянно выманивать для созерцания Белую собаку Мартина, если он верил в ее живучесть? Неужели Мартин прав – неужто он снова и снова решает один и тот же вопрос? Кроме того, оказалось, что Черная собака Мартина Аризонского заключает в себе вовсе не те черты, наличие которых препологал Годар. Чистота и самоусовершенствование занимали Мартина лишь как средства к куда более серьезным и достойным целям. Аризонский верил в Человека вместо Бога, – может в этом его пресловутая Черная собака? Но разве можно считать изъяном чистосердечную веру?
Чем больше приглядывался Годар к контуром Черной собаки Мартина, тем естественней становились краски мира, потому что кроме оправы, к которой он подбирал темные стекла, не было в его руках никакого другого материала. И Годар был искренне рад, когда открыл, что Черная собака друга, вероятно, так крохотна, что не стоит трудиться обнаружить ее невооруженным глазом. Но радость затопила очередная волна угрызений совести, накрывшая его на сей раз едва ли не с головой. Как же он не понял Мартина, сказав ему, будто шут Нор имитировал еще и двойника его Черной собаки! Нор имитировал Белого двойника, все остальное было грязной клеветой – без просветов в виде раздувания соломинки до бревна. То, что Годар принял к сведению бесталанную игру шута, целиком покоилось на его совести. И пока это было так, пока Годар находил в своем сердце прегрешения против Мартина, – он, как ему чувствовалось, был недостоин идти рядом с другом. Как ни хотелось ему получить настоящее прощение от Мартина, Годар знал – душа его не примет незаслуженного. Порой Мартин принимался хвалить его как прежде, и Годар сникал, потому что еще не пришло время. Он ждал признания, как манны небесной, но когда ловил на себе ободряющий взгляд Мартина, незаслуженная радость перерождалась вскоре в приступ звериной тоски, ибо не мог он позволить себе обмануть друга еще раз – обмануть хоть в самом малом.
Несмотря на то, что реакция скирских властей на неповиновение двух сотенных командиров была предсказуемой, сообщение, переданное в радионовостях через сутки, потрясло своей жестокостью. В нем с удовлетворением говорилось, что все ратники расформированного накануне состава войска сдали воинские удостоверения к установленному сроку. Исключение составил бывший командир Зеленой сотни Мартин Аризонский, который бежал в истекшие сутки из страны.
О Годаре в сообщении упомянуто не было, словно он не въезжал в страну вовсе.
Мартин в это время возился с палаткой, спиной к трещащему в траве радио. Услышав свое имя, он выбросил папиросу и ушел на несколько шагов вперед. Годар, накрыв приемник ладонью, машинально придавил его к земле: звук высох – доносилось лишь размеренное сипение. Он повернул выключатель и почувствовал себя неловко в установившейся вдруг тишине: слишком огромной и бездонной для двоих.
– Пошлите же мне хоть врага достойного! – сказал Мартин глухо, подняв лицо к солнцу.
Это прозвучало, как приговор, который Годар немедленно адресовал себе.
Обернувшись, Зеленый витязь добавил издали, однимиы губами:
– А ведь я рос у Кевина на руках.
Подойдя к Годару вплотную, он спросил – жестко, со спокойным отчаянием в голосе:
– Ну почему жизнь бъется об меня, как об стену? Не я бъюсь. не я. Уже она. Чем я ей мешаю?
Только что своим восклицанием Мартин аннулировал Годара, как друга. Теперь он вычеркивал из жизни себя. Он так и сказал:
– Может, в конце концов, взять и уступить ей дорогу?
– Ну, это ты зря, – горячо возразил Годар, – если ты и преграда, то для банальной, выродившейся части.Она и в самом деле проклятущая – эта постылая жизнь совсеми ее частями… Но ты меня не слушай.
Годар замолчал, не в силах найти нужных слов.Все,что ни говорил он за последние дни Мартину, носило нравоучительный оттенок. Зеленый витязь рос в его глазах слишком быстро. Превратившись вчера из однокашника в старшего друга, сегодня он стал учителем. Душа странника по инерции сопротивлялось авторитету. Ученик позволял себе отчитывать учителя, диктовать тому, каким ему быть, чтобы ломать и выстраивать себя по нему не так скоро и болезненно. Или еще почему-либо. Годар не успевал разобраться с происходящим, хотя ни на минуту не прерывал размышлений. Мозг его бессильно ворочал уже не мыслями – каменъями беды. Вот и сейчас сердечное слово не успело сойти на уста, сбитое очередным камнем. Тяжесть заключалась в мысли, что равнина на фоне которой стоял вопрошающий Мартин, равнина со спаянными взгоръями, где небо поднималось и ниспадало пронзительно-голубым плащом, словно покоилось на плечах невидимого витязя – тоже часть Белой собаки Мартина. И он, Годар, не имеет никакого права присутствовать здесь, платя за лицезрение такой красы одними порывами сердца – даже не словами! Прекрасное навсегда приобрело для него привкус горящих маков. И если Годар не мог ничего привнести в приоткрывавшуюся жизнь, то должен был вырвать оба глаза, чтобы прекратить утонченно потреблять ее.