Только вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову засмеяться при виде коленопреклоненного кентавра.
– Воды! – приказал Хирон. – Побольше и похолодней! Кто знает, где ближайший ручей?!
Один из сатиров вихрем сорвался с места, подхватив полупустой бурдюк, и умчался прямо сквозь кустарник, проламывая сплетение ветвей не хуже раненого вепря.
– Он пьян, – Хирон говорил тихо, не снимая ладони со лба Алкида (тот перестал петь и теперь бубнил что-то невнятное), обращаясь только к Гермию, вставшему рядом, и взволнованному Ификлу. – Он сильно пьян… это почти безумие! Ах, я, дурак, – ему же нельзя пить! Старый гнедой дурак… ведь должен же был предупредить Диониса! Ификл, пожалуйста, ради меня – сосредоточься! Что он сейчас видит? Что?! Это очень важно…
– Я попробую, – Ификл закрыл глаза, потом отчего-то скривился, смешно морща нос, как если бы ожидал удара, а тот, кто собирался его нанести, все медлил; и Гермий вдруг понял, каких нечеловеческих усилий стоит мальчишке вот так, добровольно, пытаться заглянуть за грань безумия, вместо того чтобы закричать и броситься прочь от чудовищ помраченного рассудка.
– А-хой, вижу горы, Киферонские вершины… ох, все кругом идет! А-хой, рвите глотку…
Пел Ификл – белея лицом, катая на скулах упрямые мужские желваки, пел тем же сиплым надтреснутым голосом, которым еще недавно пел пьяный Алкид, пел, сжимая кулаки все плотнее, словно желая превратить их в костяные копыта; мышцы его плотно сбитого тела корежила судорога, делая из подростка маленького Атланта, впервые взвалившего на плечи небо – только это небо тринадцатилетний Ификл Амфитриад взваливал на себя далеко не впервые, небо с богами безумия, одно на двоих, небо, за щитом которого (возможно!) прятался нездешний и непонятный Единый, скалясь целым мирозданием.
Последняя мысль принадлежала Гермию.
Алкид внезапно обмяк, схватившись за живот, его стошнило прямо на траву, под ноги брату, и Лукавый вдруг понял, глядя, как Алкида рвет черной желчью, что сейчас братья похожи, как никогда – немыслимо, невероятно похожи… один – окаменев в почти божественном усилии, другой – корчась в почти чудовищной муке; Ификл и Алкид, Олимп и Тартар, две жертвы одного алтаря, две раны одного тела, несчастные мальчишки, зачатые на перекрестке слишком многих помыслов, надежд и великих целей.
«Жизнь и смерть, – еще успел подумать Гермий, – что это значит для нас, если мы зовем себя богами и утверждаем, что властны над первой и неуязвимы для последней; и что это значит для них?! Может быть, смертных правильней называть Живущими; может быть, мы лжем друг другу: одни – своим бессмертием, другие – своей смертью?!»
– А-хой, вижу горы, – Ификл вдруг осекся. – Вижу!.. горы вижу! Это где-то недалеко, это, наверное, Киферон… люди, люди вокруг!.. и воняет шкурами. Только мне видно плохо, и песня эта дурацкая!.. а-хой, рвите жилы, пусть кровь бьет струею… нет, не буду петь! Хирон, Гермий, это не мы с Алкидом поем, это тот, который смотрит, а вокруг люди в шкурах… да, в шкурах, и еще один в накидке, старой, залатанной, а в руке у него нож… а-хой, вижу горы…
– Гермий, это жертвоприношение! – выдохнул Хирон, и на шее кентавра вздулись лиловые вены, словно там, внутри, умирал неродившийся крик. – Где-то неподалеку приносят человеческую жертву! Не Алкиду, нет! – но Дионис опьянил его рассудок, а душой он с рожденья в заложниках у Тартара!.. Алкид – жертва! И ощущает себя жертвой – тем человеком, которого сейчас убьют! Знать бы, кто он, этот человек…
– Разбойник, – коротко бросил Гермий.
– Почему разбойник?
– Это разбойничья песня, Хирон… они поют ее в бою или перед казнью. Не забывай – я все-таки бог воров.
– Гермий, обряд надо остановить! Я не знаю, что будет с Алкидом, когда жертву убьют… ах, были б мы на Пелионе!
– Мы не на Пелионе, – Лукавый обеими руками вцепился в свой кадуцей, – а разбойник – не вор… не совсем вор… но я попробую! Я уже ищу, Хирон, только слышно плохо, почти ничего… Ификл, родной, там дороги рядом нет?! Хоть какой-нибудь!
– А-хой, рвите глотку, пусть кровь… Есть! Есть дорога, Пустышка! Через луг, правее… там герма! Вижу герму! Ой!.. этот, в хламиде, ногами пинается… больно!.. а от дороги бежит кто-то… все, не могу больше!
– Радуйся, Хирон! – во все горло завопил Гермий, взлетая в воздух. – Радуйся! Нашел! Это на южных склонах! Только герма очень далеко, лучше лесом – там опушка под боком… Пан, сынок, чудо мое лесное, скачи сюда, я тебе объясню! Это нам надо…
– Не надо, – перебил Лукавого неслышно подошедший Пан, взволнованно подергивая хвостом. – Я и так чую… кажется, это они мне жертву приносят. Во, точно – взывать начали! Мор у них там овечий, что ли? Овчары вонючие! Потом еще удивляются, что я не слышу!.. нет чтоб ягод каких принести, или ягненка…
– Или вина бурдюк, – встрял Дионис, но кентавр только покосился на него, и веселый бог – правда, растерявший изрядную долю своего веселья – умолк.
– С этой поляны туда прямого Дромоса нет, – Пан хозяйски озирался по сторонам, – значит, это нам сперва нужно вниз по ручью, а потом налево к старой яблоне… да, ближе никак не выйдет. За мной!
Выбежавший через минуту на поляну услужливый сатир, тащивший бурдюк с водой, едва не был смят и растоптан несущейся толпой, но успел отскочить в сторону и отделался легкими синяками и пуком-другим выдранной шерсти.
– Вот и помогай им после этого! – обиженно бросил он, перехватил бурдюк поудобнее и заспешил вслед за собратьями.
9
– …а-хой, вижу горы, Киферонские…
Песня сипла, глохла, захлебывалась ухающим бульканьем и вновь, зло и упрямо, прорывалась наружу:
– …Киферонские вершины, а-хой, режьте глотку…
И сразу же – издалека, резко, как удар бича:
– Папа, останови колесницу!
Но колесница уже остановилась сама, всего три-четыре оргии[34] не доехав до ближайшей гермы.
– В чем дело, доча? – дочерна загорелый мужчина средних лет вертел не по возрасту лысой головой, пытаясь понять, откуда только что донеслась старинная разбойничья песня, и заодно придерживал храпящих лошадей.
За колесницей, в облаке медленно оседающей пыли, топтались двое немолодых солдат, явно сопровождавших отца с дочерью. Мрачный и усталый вид охраны говорил о том, что за плечами у них лежал неблизкий путь, и еще о том, что ездить на колеснице гораздо лучше, чем ходить пешком.
– Там кого-то убивают, папа! – топнул голенастой ножкой черноволосый подросток в короткой эксомиде, открывающей левое плечо и часть груди – едва наметившейся, незрелой, почти мальчишеской.
Даже плетеный поясок был повязан по-мужски, на талии.
По правую сторону от дороги, за буйно цветущим лугом, виднелась довольно-таки внушительная толпа, состоящая из одетых в лоснящиеся шкуры (несмотря на жару) оборванцев; вне всякого сомнения – местных жителей.