— Что это? — спросил я, и Стуро, набрав побольше воздуху, как-то раздувшись даже, изрек:
— Я уже здоров, Ирги. Это… это больше не нужно мне. Не нужно совсем.
— Это сказали тебе марантины? — спокойно осведомился я, а внутри закипало, закипало, бурля, я еле сдерживал своего норовистого коня…
— Марантины лечат трупоедов. Я — не трупоед. Я — аблис.
— Аблис? — я поднял бровь, и Стуро замер, прижав к груди обломки рейки.
— Трупоед взял бы ремень, — я взял ремень, — спустил бы с тебя штаны и выдрал бы тебя по заднице, — сделал к нему движение, Стуро сжался и отступил на шаг:
— Я буду сопротивляться.
— Это не имеет значения, — усмехнулся я. — Я не стану бить тебя по заднице. Я сделаю другое.
— Я здоров… — прошептал он.
— Ты оскорбил марантин недоверием. Они были добры к тебе, а ты, не посоветовавшись с ними, поступил, как считал нужным. Ты не веришь им — ладно. Они — чужие. Ты не веришь мне.
— Неправда!
— Я не стану бить тебя ремнем по заднице, — улыбнулся, сделал из ремня петлю и закрепил пряжкой на локте.
Второй конец привязал к ножке стола узлом «кошачий хвост».
— Ирги… что ты хочешь делать?
— То, что считаю нужным, — усмехнулся я.
И откинулся назад, перенеся вес тела на зажатый локоть.
— Ирги! — завопил Стуро, кидаясь ко мне.
Я оттолкнул его.
— В том, что ты сделал, виноват — я. Ты сам сказал: я — твои кости.
Стуро вцепился в меня, потащил в сторону, я снова отпихнул его свободной рукой, что-то хряпнуло, давление на локоть ослабло.
Пряжка скончалась. Язычок отлетел. Черт.
— Ирги… — безумие плясало в его глазах.
Я подошел, повернул его к себе спиной, тщательно ощупал крыло. Не сместилось? Не знаю. Что ж ты делаешь, идиот, так ведь можно на всю жизнь калекой остаться… Так, сейчас…
Очистил от прутьев метлу, примотал на место злосчастной рейки.
— Ну вот, а теперь — баиньки.
И полез к себе на лежанку.
На этот раз была очередь Пестрой. Как всегда, стоило нам с козой приблизится к дому, дверь распахнулась и навстречу вышел Мотылек. Без обычной своей улыбки. Хмуро поздоровался. Пестрая, она же Осенняя Листва в Мотыльковой интерпретации, радостно замемекала и натянула поводок. Парень рассеянно потрепал ее за ушами.
— Ваш обед, мессир. Извольте кушать.
— Что?
— Как дела? Почему мрачный такой? Э-э, а это что еще за новость?
Привычная рейка у него за плечом поменяла цвет. То есть, это была уже другая рейка, потолще и без полотняной обмотки. Я развернула парня спиной к себе.
— Что это у тебя…
Он дернул плечом, вырвался.
— Спроси его. Он расскажет.
— Мотылек?
— Пусти!
Оглянулся, полоснул яростным взглядом. Я растерянно заморгала.
— Он расскажет, — буркнул Мотылек уже спокойнее и мотнул головой в сторону сеней.
Взял у меня из рук поводок.
— Пойдем, Осенняя Листва. Пойдем со мной.
Они свернули за угол. Я пожала плечами.
Сыч сидел за столом и чинил пряжку на ремне.
— Что тут у вас опять произошло?
— Ничего особенного. Ты присаживайся, Альса, присаживайся. Вот, — он сдвинул обрезки кожи и показал мне несколько длинных щепок, перевитых полосами полотна, — Отдай девочкам. С извинениями. Хорошая была вещь.
Я повертела обломки в руках.
— Не понимаю. Сломалась?
Сыч с досадой плюнул на пол:
— Сломалась. Об колено.
— Зачем?
— Не «зачем», а «почему». Тварь потому что.
— Мотылек? Сломал лубок об колено?
— М-мотылек, — Сыч оскалился, — Я этому М-мотыльку… Да сядь ты наконец, не стой над душой!
Я села, не выпуская из рук сломанную рейку.
— Представь, сплю я себе на печке, сны приятные вижу. Вдруг среди ночи — кряхтенье, сопение, шебуршанье какое-то. Я спрашиваю — что такое? А он мне — ничего, мол. И — тишина. Не то что сопеть, дышать перестал. Ну, слез я, лампу нашарил. Огнивом — чирк, а в ответ — хрясь! Из закутка из евонного. И стоит красавец, в руках — обломки. Чтобы, значит, я ему рейку к крылу обратно не привертел. Ну, я ему привертел потом. Ручку от метлы.
Я подавила ухмылку.
— А крыло-то как? Ты взглянул?
— Да черт его знает. Зажило как будто. Я там пощупал, вроде не болтается. Ты извинись перед девочками от моего имени.
Я отодвинула злосчастные обломки.
— Неймется парню.
— Ясно, неймется. Но ведь велено было ждать. Нечего своевольничать.
Сыч с помощью ножа и гвоздя разогнул обломанный язычок на пряжке и аккуратно отложил его в сторону. Работал он нарочито медленно, стараясь унять гнев.
— Что, поругались? — посочувствовала я.
— Можно сказать и так, — теперь Сыч приделывал к пряжке все тот же гвоздь вместо язычка.
Он орудовал обухом топора, умудряясь точнехонько опускать его на металлический стерженек.
— Ухи я ему надрал. Пригрозил по заднице всыпать. Он у нас гордый — у-у!
— Мне тоже досталось. Таким меня взглядом одарил.
Часть гвоздя со шляпкой свернулась петелькой, охватив перемычку пряжки. Заостренный конец как раз касался внешнего конца.
— Эт’ что, — фыркнул Сыч в усы, — Я три новых слова знаю. Сугубо аблисских. Только они… кхм… не для словаря.
— Слушай, — я тронула его за рукав, — А гордец-то наш… в сугроб опять не полезет?
Сыч поднял глаза от работы, посмотрел на меня, прищурясь.
— Нет, — сказал он после паузы, — Нет. Он знает, что я прав. И потом, не такой он человек, чтоб подпорку из-под ног у другого вышибать. А дурь — она от молодости. Пройдет.
Мы помолчали. Сыч занимался пряжкой. Пряжка была бронзовая, со следами гравировки. Гвоздь — железный. Гвоздь не пролезал в дырочки на ремне.
— Боится он, — сказал Сыч со вздохом, — Что крыло работать не будет, боится.
— Могу себе представить.
Однако, представляла я это весьма приблизительно. Человек с искалеченной ногой вполне способен передвигаться. Но летать с искалеченным крылом вряд ли получится. Это сравнимо разве только с полным параличом ног. А каково чувствовать себя с таким диагнозом в перспективе?
— Кстати, отметь в своей книге, — Сыч опять фыркнул, — Отметь, что телесных наказаний у вампиров кадакарских нету. Ой, нету. А с ним про это лучше не заговаривай.
Еще одна загадка. Интересно, каково это — получить выволочку в таком возрасте в первый раз?
В сенях послышались шаги, шуршание. Редда лежавшая у печи, только ухом повела. Дверь отворилась. Мотылек, сутулясь, не глядя на нас, проскользнул в свой закуток. Все еще кипит негодованием, или остыл?