И тут на улице начинает играть труба. Папа у меня, между прочим, был трубач. Дома играл почти каждый день, чтобы форму не потерять, особенно часто играл такую привязчивую, прилипчивую мелодию, что это, чье это, сказать не могу, из головы вылетело,[32] а напеть не получится, но все его миллион раз слышали, этот мотивчик, а мы с папой еще и слова к нему придумали дурацкие:
дорогаямоябАб-ка!
научисьигратьнаскрИп-ке!
изаэтоянавЕр-но!
дамтебекусочекрЫб-ки![33]
И когда у меня в детстве было плохое настроение, папа эту мелодию на трубе наигрывал или просто напевал. А когда он с работы в плохом настроении приходил, тут уж мне приходилось песню про бабку и скрипку заводить. Действовало безотказно, на обоих.
И вот я сижу в этом дурацком дворе и дурацкими своими ушами слышу, как с дурацкой туристической улицы доносится самая дурацкая в мире мелодия. Про бабку и скрипку, ну.
Мне всегда было ясно, что папа у меня молодец. А смерти, конечно же, нет. И хорошо, и не надо.
Так вышло, что игра в нарды для меня всегда была косвенно связана со смертью. Моим первым учителем стал отец, который, выйдя на пенсию, стал подрабатывать в похоронном бюро, где нарды, «шеш-беш» (папа почему-то говорил: «чиж-беш») были не просто способом скоротать досуг между утренними и вечерними похоронами, но частью корпоративного стиля.
Веселые пожилые музыканты из этой мрачной конторы с удовольствием принимали меня в игру. Там играли в так называемые «длинные нарды», игру спокойную, неторопливую, предтечу более популярного Backgammon, а также триктрака, гаран-куэта, гул-бара и великого множества других вариаций. Игроки в длинные нарды в начале игры выстраивают свои шашки на одном поле; бить шашки противника, как принято в Backgammon, в этой игре нельзя, на поле занятое одной чужой шашкой попросту не вступают. Цель простая и понятная — вернуться домой раньше, чем это сделает ваш оппонент.
Ставкой в игре обычно была выпивка, которую совали в карманы музыкантов родственники очередного покойника, и только мне, неразумному подростку, не приобщившемуся к культу мертвых, приходилось рисковать своими кровными гривенниками. Впрочем, фамильные драгоценности и школьные завтраки не пострадали: в длинные нарды мне всегда везло.
Backgammon мне удалось освоить много позже, в самом начале девяностых; этой игре меня научили работники кооператива с прекрасным названием «Аид». Несмотря на зловещую вывеску, ребята просто торговали книжками, холодильниками и компьютерами; имя бога подземного царства казалось им благозвучным, к тому же оно было коротким, а это, как мне объяснили, очень хорошо для логотипа, печатей и штампов.
Мои успехи в прикладной книготорговле столь удачно сочетались с неудачами в игре в Backgammon с начальством, что стремительная карьера была мне обеспечена. Однако через полгода мне пришлось покинуть уютное царство смерти. Орфей за мною так и не пришел, но по телефону звонил регулярно, орал в трубку: «Возвращайся к жизни! Тебя ждут великие дела!»
Врал конечно. Но все равно молодец.
На память о пребывании в «Аиде» у меня осталась пухлая пачка ненадежных отечественных купюр, любовь к вымороченным детективам Себастьяна Жапризо и маленькая складная доска для игры в нарды.
Вскоре нарды эти были подарены двум старикам, которые играли в Backgammon, сидя на мраморной могильной плите. Игральную доску им заменяла расчерченная картонка. Дело было на кладбище в городе Львове, куда меня занесло случайно и всего на несколько часов; пару лет спустя точно такая же маленькая складная доска для игры в нарды попалась мне на глаза на еврейском кладбище в Праге. Она лежала на виду — странно, что при таком скоплении туристов никто не удосужился ее подобрать.
Находка осела в моем рюкзаке; пару недель спустя рюкзак был забыт в московском такси. Меня это скорее обрадовало, чем огорчило: таким образом точка в конце моей истории о нардах превратилась в многообещающее многоточие.
Когда-то очень давно мне на глаза попалась не то легенда, не то просто сказка о человеке, который играл в нарды с богом смерти Ямой, был удачлив, выиграл у него свою жизнь и покинул царство мертвых. Иногда эта история кажется мне добрым предзнаменованием.
Кто-то должен мыть в доме посуду, и с октября по апрель пусть этот «кто-то» буду я, потому что греть руки в горячей воде — удовольствие, каких мало, а я — гедонист, каких много, честно говоря, до фига нас таких, всех не перевешаете. Удивительно, кстати, что при таком раскладе в мире полно грязной посуды, неужели никто не врубается? А кстати, да. Похоже на то.
Посуды много, за три минуты не управишься, поэтому я включаю приемник и начинаю искать «Радио Uzupis», у них всегда отличная музыка, не ошибешься, и практически никаких новостей, которые я так и так почти не понимаю, и хорошо. Девяносто и что-то там, или девяносто один и что-то там, или девяносто два?.. Черт, черт, черт. Ладно, впрочем, все равно найду.
Девяносто четыре и что-то там. Похоже, это действительно «Радио Uzupis», во всяком случае тут поет Том Вейтс, а он мужик серьезный, где попало петь не станет. И сейчас мы с Томом будем мыть посуду, хочет он того или нет.
Том, надо понимать, не очень хочет, потому что умолкает как-то подозрительно быстро, песне своей на горло наступает Том, лишь бы не мыть мою посуду. На смену ему приходит бодрый чтец новостей, ага, никакое это не «Радио Uzupis», он говорит по-русски, а это язык, который я понимаю, слишком хорошо понимаю, увы. По крайней мере, иногда хочется понимать этот язык хоть немного хуже, вот, например, когда по радио новости, а руки мокрые, и ничего не поделаешь, следовательно.
Можно, впрочем, не обращать внимания на новости, а слушать журчание воды. Чем и займусь.
«…Авария в вильнюсском метро, — голос ведущего перекрывает журчание воды. — Пострадавших нет», — добавляет он виновато, словно бы извиняясь, что новости не столь плохи, как хотелось бы уважаемым радиослушателям.
— Чего-о-о? — вслух переспрашиваю я.
Я уже третий год живу в Вильнюсе. Если бы в этом городе был хоть какой-то намек на метро, мне было бы довольно трудно его не заметить. Мягко говоря.
Журчание воды перестает казаться мне единственной симфонией, достойной моего внимания. Такие новости не грех и послушать.
«Как сообщил заместитель начальника столичного департамента образования, в Москве будут закрываться монгольские школы, — бодро сообщает ведущий. — В следующем учебном году их останется всего четыреста. Представители монгольской общины считают, что этого недостаточно».