Я не знаю, как долго длилось это нарастающее безумие, но когда мои чресла взорвались и кипящая лава прорвала вершину моей плоти — внутренность шатра озарилась яркой вспышкой голубого света и тут же погрузилась во тьму, поглотившую все очертания и предметы и в конце концов заполонившую мой череп через широко разверстые глазницы. В обрушившейся тьме я услышал страстный женский вопль и звонкий гул падающего серебряного зеркала.
Когда я открыл глаза, шатер был озарен лучами восходящего солнца, а мой оруженосец по-прежнему стоял при входе и держал опахало так, чтобы солнечный свет не падал на мое лицо. Надо мной висел пустой крюк. Я приподнялся, ища глазами сбитое под конец ночных утех зеркало, и увидел, что в ногах у меня сидит глухо задрапированная шелковым покрывалом фигура и держит в руках серебряный поднос, на котором лежат туго перевязанный кожаный мешок и амулет Иль Хаана — рычащий золотой лев с рубиновыми глазами. Золотая цепь амулета свисала с подноса, и на ее крупных гравированных звеньях я различал изображения важнейших событий Эпохи Великих Императоров.
Мне страшно хотелось пить; когда я жестом приказал оруженосцу подать флягу с водой, задрапированная фигура преградила ему путь и вместо фляги или ковша поднесла к моему изголовью поднос с мешком и амулетом. Я откинул полу плаща и хотел было оттолкнуть от себя поднос, но, встретив холодный неумолимый взгляд из-под нависающих шелковых складок, умерил свой порыв и сел, скрестив ноги.
— Выбор! — глухо раздался ее голос из-под покрывала. — Сделай выбор, и ты — свободен!
— Свободен? Что значит «свободен»? — забеспокоился я, глядя, как ее руки развязывают узел на горловине мешка. По виду мешка я уже почти догадался, каково его содержимое, и потому меня интересовало не столько оно (я получал вполне приличное жалованье из императорской казны), сколько сами ее руки: изящная, в перстнях, с полированными, ярко накрашенными ногтями, правая, и левая — морщинистая, искореженная подагрой и густо обсыпанная старческой гречкой. Мне даже почудилось, что под складками покрывала скрываются две женщины: страстная юная наложница и гнусная старая сводня с провалившейся переносицей. Стремясь разрешить эту загадку, я попытался сдернуть таинственное покрывало, но корявая клешня сводни с такой силой толкнула меня в грудь, что я опрокинулся на свое ложе. Тут я понял, что имею дело с некой таинственной силой, и потому, прекратив всякое сопротивление, предоставил событиям развиваться своим чередом.
Долго ждать не пришлось: девичья ладонь выгребла из мешка горсть монет, а старческая намотала на запястье золотую цепь с гравированными звеньями и, подняв с подноса амулет, поднесла его к моему лицу.
— Выбирай! Выбирай! — наперебой шептали два голоса из-под покрывала. — Ты — раб! Ты — царь! Ты — червь! Ты — бог! Твой выбор — твоя свобода!
Юная прелестная ладонь раскрылась надо мной, осыпав серебряным дождем мои плечи и грудь; оба голоса звучали в ушах, но складки покрывала оставались непроницаемы, если не считать узкой щели, из которой за мной неотрывно следили два темных сверкающих глаза.
И я выбрал. Я вырвал из старческой руки золотой амулет, приподнялся и с силой вышвырнул его из шатра под ноги лучникам и копейщикам, собравшимся у входа в ожидании моих распоряжений. Из-за войлочных стен шатра до моих ушей докатилась волна глухого ропота, а складки покрывала взорвались истерическим смехом.
— Он отказался! Он отказался! — завизжала задрапированная фигура. — Раб! Хам! Жалкий наемник, чьи желания не идут дальше жратвы, выпивки и смазливых шлюх! О-хо-хо!..
Она швырнула в меня мешок с оставшимися монетами, выбежала из шатра и, подняв с земли амулет, принялась бегать среди моих воинов, тыча золотым львом в их суровые, обветренные лица. Те отшатывались от нее, как от прокаженной.
Я решил выйти из шатра, чтобы прекратить это безумство, но стоило мне шевельнуться, как монеты на моей груди налились такой страшной тяжестью, что я едва не лишился чувств от удушья. Купол шатра задрожал, запорошив мои глаза мелкой песчаной пылью, но, когда я протер их, никакого купола над моей головой уже не было — вокруг до самого горизонта простирались зыбкие песчаные волны. Сморщенная горловина кожаного мешка торчала из песка рядом с моей щекой. Мне на лицо упала тень, я закатил глаза и увидел над собой оседланного мула и девицу, от глаз до лодыжек задрапированную в тонкое, прозрачное покрывало. Я встал, отряхнулся, извлек из песка тяжелый мешок, собрал монеты, скатившиеся с моей груди, всыпал их в горловину и, затянув ее тонким кожаным ремешком, приторочил мешок к седлу мула, уже навьюченного прохладным винным бурдюком и корзиной с сухими фруктами. Девица стояла в стороне и молча наблюдала за моими действиями. Покончив со всеми приготовлениями, я молча указал ей на спину мула и, когда девица робко приблизилась, помог взобраться в седло.
Мы двинулись в сторону океана, где, по моим расчетам, должна была проходить караванная тропа, достаточно часто — на расстоянии дневного перехода — унизанная оазисами, колодцами и ночными стоянками. Наш мул оказался не только на диво выносливым, но и чрезвычайно чутким к воде: он сам выбирал места ночевок и столь точно бил копытом в то место, где водоносный слой подходил к поверхности, что мне оставалось углубиться в песок лишь на полчеловеческого роста, чтобы ощутить влагу кончиками пальцев. Выкопав яму, я прикрывал ее снятым с мула седлом и обносил его края песчаным валиком, чтобы защитить скапливающуюся на дне воду от змей и прочей ночной живности.
Собранной за ночь воды вполне хватало, чтобы напоить мула и увлажнить тряпицу для утреннего обтирания наших пропылившихся тел. На десятый день пути, когда мы не только прикончили скудные запасы еды, но и скормили мулу сплетенную из соломенных жгутов корзину, наши тела настолько истощились, что обтирание уже не бросало их в объятия, противиться которым в первые дни пути было просто не в нашей власти. Но караванной тропы все не было, и лишь призрачные, внезапно возникающие над горизонтом вереницы тяжело навьюченных мулов дразнили наши иссохшие от зноя глаза и срывали слабые, бессильные проклятия с моих запекшихся губ.
На тринадцатое утро пути, когда я положил перед мулом последний пучок соломы и стебель чертополоха, найденный при рытье вечернего колодца, бедное животное, будучи не в силах встать на ноги, повело ушами и уткнулось ноздрями в подвернутые к морде копыта. Вставать, впрочем, уже не имело смысла: накануне чутье подвело его, я докопался лишь до пласта холодного, но вполне сухого песка и, откинув в сторону седло, прикрывавшее отверстие ямы, услышал тонкий змеиный свист и кольчужный шелест тяжелых щитков на расширенном окончании хвоста. Моя спутница, привлеченная этими звуками, подошла ко мне, но я оттолкнул ее и из последних сил стал засыпать яму, ладонями сгребая и сталкивая в нее песок, и слышал, как змея извивается в глубине ямы, пробивая головой верхний слой песка и подтягивая вслед за ней свое гибкое тело.