– Да, – сказал я. – Один раз.
Один из мужчин – низенький, хрупкого сложения, с высоким, выпуклым лбом интеллектуала – вложил в мою ладонь азими.
– Я знаю, ваш брат получает не так уж много, а преступник – нищ, от него чаевых ждать не приходится.
Женщина с распущенными седыми космами сунула мне носовой платок, обшитый по краю кружевом.
– Намочи его в крови. Хочешь, вымочи весь или – только уголочек. Я тебе после заплачу.
Все они были омерзительны и жалки, но одного мне стало и вправду жаль. То был человек еще ниже ростом, чем давший мне денег, и еще более седой, чем женщина с распущенными волосами. Тусклый взгляд его был исполнен безумия; казалось, его глазами смотрит на мир тень некоей непрестанной тревоги – подавленной заключением в темнице разума, лишившейся жажды вырваться наружу, но сохранившей все свои силы в целости. Он явно ждал, когда остальные четверо закончат говорить, но этому, видимо, не суждено было произойти никогда, и потому я жестом велел им замолчать и спросил, чего он хочет.
– Г-г-господин, на «Квазаре» была у меня паракои-та – к-к-кукла, так сказать, геникий (То есть часть дома, где жили женщины. Слово греческое.) моей каюты; прекрасная кукла с огромными, темными, точно колодцы, зрачками, а р-р-радужки, окружавшие их, были пурпурными, словно астры или же анютины глазки в весеннем цвету, г-г-господин; пожалуй, целые с-с-сады цветов потребовались, дабы изготовить эти глаза, это тело, что, казалось, всегда было согрето солнцем! И г-г-где же она теперь, моя красавица, милая моя? Да укрепятся крюки на месте р-р-рук, что украли ее! Сокруши их каменной плитою, господин! Куда пропала она из ящика лимонного дерева, сделанного мной для нее, где не спала она ни разу, лежа ночи напролет со мною – со мною, а вовсе не в ящике, где ждала она меня целыми днями – стражу за стражей, господин! – улыбаясь, когда я укладывал ее туда, и радуясь тому, что вновь улыбнется мне, когда я вернусь и выну ее? Сколь мягки были ее руки – ее маленькие ладошки! Точно г-г-голубки! Она порхала бы по каюте, трепеща ими, словно крылышками, если бы не предпочитала вместо того лежать со мною! Н-н-намотай же к-к-кишки их на свой ворот, вынь очи их и вложи им в уста! Сбрей их мужские члены острою бритвой, сбрей начисто, дабы их девки не узнали их, дабы прогнали их прочь их возлюбленные, дабы с горячих губ шлюх летел им вослед жгучий смех! Да будет воля твоя над преступными, утратившими без остатка чувство сострадания к невинным! Когда же восплачут они, когда же дрогнут сердца их? Что за люди способны на то, что содеяли они – воры, лицемеры, предатели, убийцы и хищники! Не будь тебя, г-г-господин, что было бы их ночным кошмаром, кто свершил бы возмездие?! Где были бы цепи их, путы, колодки и кандалы? Где были бы иглы, что ослепят их, где был бы жернов, что перемелет суставы их, кто сбросил бы их со скалы и раздробил их кости? О, где же, где же она – любимая, потерянная мною?!
Доркас сорвала маргаритку и воткнула ее в волосы но, пока мы гуляли за стенами крепости (я был закутан в плащ, так что с расстояния в несколько шагов любой сторонний наблюдатель решил бы, что она гуляет одна), цветок закрылся на ночь, и тогда она сорвала взамен один из тех белых, формой подобных трубе, цветов, которые называются луноцветом, поскольку в зеленом свете луны кажутся зелеными. Нам не было нужды в разговорах: мы были одни, и этого нам хватало, и руки наши, крепко сжимая друг дружку, говорили об этом без слов. В крепость вереницами тянулись повозки поставщиков армии – солдаты готовились выступить в поход. На фоне Городской Стены, окружавшей нас с востока и севера, стена, огораживавшая казармы и административные здания, казалась не более чем детской игрушкой, песчаной постройкой, которую вот-вот смоет случайная волна. К югу и западу от нас простиралось Кровавое Поле. Раздался звук горна, за ним последовали возгласы новых бойцов, разыскивавших своих противников. Наверное, и я и Доркас какое-то время боялись, что другой предложит пойти и посмотреть бои, но ни один из нас не стал предлагать этого.
Горн на Стене протрубил во второй раз, и мы, раздобыв огарок свечи, вернулись в свою комнатушку без окон и очага. Дверь ее не запиралась, но мы придвинули к ней стол, водрузив на него свечу. Я предупредил Доркас, что она вольна уйти, если хочет, и что после ее всю жизнь будут звать палаческой подстилкой, отдающейся прямо под эшафотом за обагренные кровью деньги.
– Что ж, – сказала она, снимая коричневую накидку (свисавшую до пят, а порой, когда она забывала подоткнуть ее, волочившуюся по земле) и оглаживая грубую, желтоватую льняную ткань зимара, – эти деньги уже накормили и одели меня.
Я спросил, не боится ли она.
– Боюсь, – ответила она.
И тут же поспешила добавить:
– Нет, не тебя!
– Чего же?
Я снял одежду. Стоило ей лишь попросить, я не коснулся бы ее и пальцем, однако мне хотелось, чтобы она просила – умоляла – об этом. Тогда наслаждение воздержанием было бы, возможно, даже сильнее, чем удовольствие от обладания ею. К тому же очень приятно было бы осознавать, что, пощади я ее, следующей ночью она будет чувствовать себя еще более обязанной мне.
– Себя самой. Тех мыслей и воспоминаний, что могут вернуться ко мне, если я снова лягу с мужчиной.
– Снова? Ты вспомнила, что бывало у тебя прежде? Доркас покачала головой.
– Нет. Но я уверена, что – не девственница. Мне много раз хотелось тебя – и вчера и сегодня. Как ты думаешь, для кого я мылась? А прошлой ночью, пока ты спал, держала тебя за руку и представляла себе, будто мы лежим вместе, уже насытившись друг другом. И чувство насыщения оказалось так же знакомо мне, как и желание – выходит, до этого я знала хотя бы одного мужчину. Хочешь, я сниму это, прежде чем задуть свечу?
Тело ее было стройным, груди – высоки и пышны, а бедра – узки. Она выглядела до странного по-детски и в то же время – вполне созревшей женщиной.
– Ты такая маленькая, – сказал я, прижимая ее к себе.
– А ты – такой большой…
Тогда я понял, что все мои старания не сделать ей больно – и в ту ночь и во все последующие – будут напрасны. Понял я и то, что уже не смогу удержаться. Мгновением раньше смог бы, попроси она о том, но теперь… Я не мог. Я стремился вперед, ничуть не боясь напороться на рожон привязанности и, быть может, ревности.
Однако распятым на колу оказалось вовсе не мое, но ее тело. Мы стояли посреди комнаты, я гладил ее и целовал груди, округлые, точно половинки чудесных мягких плодов, а после поднял ее, и вместе упали мы на одну из кроватей. Доркас вскрикнула от боли и наслаждения и оттолкнула меня, дабы тут же вновь привлечь к себе.
– Как хорошо… как хорошо…
Она укусила меня в плечо. Тело ее выгнулось, словно туго натянутый лук.