— Они чуть силой меня туда не засунули. Только рулоном холста и отбился.
— Так, значит, ты и вправду отказался? — уточнил Берген, с трудом веря услышанному.
— Отказался. Даже не один, целых три раза отказывался. Они все угомониться не могли: «Десять лет под сомеком! Пятнадцать лет под сомеком!» А что мне с этого сна? Я не умею рисовать во сне.
— Но, Дэл… — попытался убедить его Берген. — Сомек — ведь это, по существу, бессмертие. Вот я, к примеру, сейчас перехожу на десять лет сна и лишь один год бодрствования, и это означает, что пятьдесят мне исполнится лишь через три сотни лет! Три столетия пройдет, а я буду жив! И наверняка протяну еще лет пятьсот. Я стану свидетелем расцвета и падения Империи, увижу полотна тысяч художников, отделенных друг от друга веками. Я разорву узы времен…
— Узы времен. Неплохо сказано. Ты в восторге от прогресса. Поздравляю. И желаю всего наилучшего. Счастливых сновидений, да будет тебе сон в руку.
— Молитва типичного капиталиста, — добавила Трив, улыбнувшись и подложив в тарелку Бергена салата.
— Но, Берген, пока ты летишь над водой, подобно камешку, пущенному умелой рукой, оставляя еле заметные круги и практически не касаясь поверхности — пока твой мозг занят проблемой, как бы проскакать подольше, я буду плыть. Я люблю плавать. Это позволяет мне почувствовать воду, погрузиться в нее. Это требует недюжинных сил. Но когда я уйду из этого мира, а это случится, когда тебе и тридцати не будет, то, уверен, останутся жить мои полотна.
— Бессмертие в иной форме — не мелковато ли?
— Мои картины — это мелковато?
— Нет, — признался Берген.
— Тогда доедай, взгляни еще раз на мои полотна и возвращайся обратно. Строй свои города-гиганты до тех пор, пока весь мир не затянет сталью и планета не засияет в пространстве, словно звезда. В этом тоже есть своя красота, и твое творение переживет тебя. Живи как знаешь. Но скажи мне, Берген, когда ты последний раз прыгал в озеро голышом?
— Да, такого я не вытворял уже много-много лет, — расхохотался Берген.
— А я проделал это не далее как сегодня утром.
— В твоем-то возрасте?! — изумился Берген и тут же пожалел о сказанном. Не потому, что Дэл обиделся — он, казалось, пропустил это восклицание мимо ушей. Берген пожалел о своих словах потому, что они были концом всякой надежды на дальнейшую дружбу. Дэл, который изображал на полотнах прекрасные деревья-хлысты, сильно постарел. Еще пара лет — и он окончательно превратится в старика; линиям их жизней уже не суждено пересечься — разве что по чистой случайности. Трив, и та была ближе Бергену. «А ведь я, — вдруг понял Берген, — именно я строю эти города».
Поздним вечером, расставаясь с Бергеном, как с добрым другом, шутя и подсмеиваясь совсем как в старые времена, Дэл вдруг спросил (и голос его стал неожиданно серьезным):
— Берген, а ты все еще рисуешь?
Берген покачал головой:
— Совсем замотался, ни секунды свободной. Но скажу честно — будь у меня твой талант, Дэл, я бы нашел время.
Но вот таланта-то у меня и нет. И никогда не было.
— Не правда, Берген. Ты был куда талантливее меня.
Берген посмотрел Дэлу в глаза и понял, что тот говорит искренне.
— Нет, не убеждай меня, — поспешно проговорил Берген. — Стоит мне поверить в это — и я не смогу и дальше жить так, как живу сейчас.
— О, друг мой, — печально улыбнулся Дэл. — Я чуть не расплакался. Обними меня на прощание ради тех двух мальчишек, которыми мы когда-то были.
Они обнялись, и Берген покинул дом Дэла. И больше они никогда не встречались.
Берген прожил достаточно долго, чтобы увидеть, как Капитолий от края до края затянуло сталью — даже океаны отступили перед неудержимым натиском, превратившись в конце концов в маленькие прудики. Однажды Берген отправился в круиз вокруг планеты, чтобы полюбоваться своим детищем из космоса. Планета блестела и переливалась.
Она была прекрасна. Настоящая звезда.
Берген прожил достаточно долго, чтобы увидеть и кое-что еще. Как-то раз он заглянул в магазин, который специализировался на редчайших, старинных картинах. И там он увидел полотно, стиль которого узнал с первого взгляда.
Краска уже облупилась, яркие тона поблекли. На картине были изображены деревья-хлысты, и принадлежала она кисти Дэла Ваулза.
— Кто довел холст до такого состояния?! — в негодовании обратился Берген к владельцу магазинчика.
— До какого состояния? Сэр, вы хоть представляете, сколько лет этой картине? Семь сотен, сэр! Так что она весьма неплохо сохранилась. Этот пейзаж принадлежит великому художнику, величайшему творцу в нашем тысячелетии, но, к сожалению, никакой холст, никакие краски не способны храниться вечно. Чудес, увы, не бывает!
Вот тогда-то Берген и понял, что в отчаянной погоне за бессмертием он зашел дальше, чем сам рассчитывал. Ибо он не только обогнал и пережил всех своих друзей — он пережил даже их творения. Какие-то шедевры превратились в пыль, другие только начинали рассыпаться. Один Берген прожил достаточно долго, чтобы явиться свидетелем зрелища, которое Вселенная тщательно укрывает от глаз человеческих. Он увидел энтропию.
И Вселенная стареет, сказал Берген, глядя на картину Дэла. Стоило ли платить такую цену, чтобы прийти к этой истине?
Он купил картину. Она рассыпалась в прах еще до его смерти.
Уже в семилетнем возрасте Батта была связана по рукам и ногам, хотя впервые осознала это, только когда ей исполнилось двадцать два. Путы ее были настолько неприметны и невесомы, что, окажись на месте Батты другой человек, может быть, он бы ничего и не заметил.
Отец, искалеченный в результате нелепейшего несчастного случая в одной из коммуникационных труб и изгнанный правительством на пенсию еще до рождения Батты.
Мать, чье сердце словно из чистого золота, но чей мозг не способен обдумывать одну проблему больше трех минут.
Плюс братья и сестры, которые, родившись в хаосе и отчаянии их безумной конурки, наверняка сбились бы с пути истинного, не реши Батта (пусть даже незаметно для себя самой) заменить младшим отпрыскам, родителям и себе самой мать и отца.
Сразу после школы домой, никаких тебе встреч с друзьями и подружками, никаких шалостей в бесконечных коридорах Капитолия, где так любили развлекаться дети выходцев из среднего класса — любой другой на месте Батты взбунтовался бы. Но Батта покорно шла после школы домой, убиралась, мыла, готовила обед, разговаривала с матерью (вернее, больше слушала ее), помогала другим детишкам разрешить мелкие проблемы, после чего храбро отправлялась в логово отца, где тот прятался от остального мира, притворяясь, будто с ногами все нормально, а если их и нет, то это ему без разницы. («Черт побери, я взрастил пятерых детей, скажешь нет?» — время от времени восклицал он.) Но для Батты жизнь текла вовсе не так уныло, как могло показаться. Батта любила учиться; способности у нее были незаурядные, почти гениальные. Она даже поступила в колледж — в основном потому, что там ей назначили стипендию, а мать постоянно твердила, что дармовщину пропускать нельзя.