— Пошли в ванную! — решаюсь я.
Ванна у меня первоклассная. Бассейн, без преувеличений. Марк присвистывает, разглядывая беломраморные изыски на стенах и на полу самого большого помещения в доме. А как же иначе? В этой лохани полоскали плавники поколения фоморской знати. Не могли же они сидячей шайкой удовольствоваться, не люди, чай.
Я бестрепетно раздеваюсь и захожу в воду, которая всегда стоит в ванне. Холодная, конечно. Нам не нравится гретая вода. С хлоркой мы еще как-то миримся, но плавать в бульоне… Ноги мои схлопываются в хвост, отнюдь не рыбий. Это у бабки хвост, как у китихи, а у меня — другой. Как у морской змеи или, скажем, у мурены. Тонкий (относительно), привольно извивающийся, с лентами плавников по всей длине.
Марк охает. Почти восхищенно — или это только кажется? Слава Лиру, хоть не блюет. Все-таки художники — более привычный к чудищам народ, чем представители других профессий. Я картинно лежу в зеленоватой воде, помавая нижней половиной себя. Жених мой богоданный присаживается на бортик, осторожно проводит рукой по моей синей коже в изящных черных разводах.
— Гладкая… — задумчиво произносит он. — Где чешуя-то? Во всех сказаниях чешую обещали!
— У многих есть чешуя. Мы вообще очень разные. Я — потомок морского змея и вся в него пошла. У Мулиартех много водяных обличий, она предпочитает те, что на дельфинов и на китов смахивают. У нашего рода чешуя вообще редкость. Но мужики — те обычно чешуйчатые…
— Мужики? — Кажется, он думал, у нас в племени одни бабы. И размножаются исключительно путем умыкания земных провидцев. А кому провидца не досталось, обходится партеногенезом.[9]
— Да! — В раздражении я бью хвостом, поднимая фонтан брызг. — У нас ЕСТЬ мужчины. Здоровенные синие самцы с хвостами всех форм и волосами до пояса! Злющие ревнивые мужуки!
— Кстати! — Опять ему что-то узнать приспичило… Сколько ж можно? — Всегда недоумевал: зачем русалкам волосы?
— Для красоты, зачем же еще… Человеку тоже волосы не нужны. С тех пор, как изобрели шляпу. От волос одни проблемы, особенно в походных условиях. Но человечество не облысело от сознания нефункциональности волос. А морской народ волосами много чего умеет! — И я, исключительно из вредности, поднимаю свою шевелюру вертикально. Я же говорила, что она живая, как щупальца актиний? Ну и вот.
Волосы мои струятся серебряным ручьем, текущим, вопреки земной гравитации, вверх, почти до самого потолка. Я стою на хвосте, словно разгневанная змея, словно колонна из лазурита с металлическим навершием. Марк смотрит на это, открыв рот. Любуется? И наконец выдыхает:
— Красиво…
* * *
Это действительно прекрасно. Она прекрасна, водяная дьяволица с нечеловеческим лицом — пылающие белым огнем глаза, подвижные ноздри, надменный узкогубый рот. Прекрасна, как бывают прекрасны монстры, выдуманные Голливудом. Мысль о том, что она — почти жена мне, вызывает у меня… двойственные ощущения.
С одной стороны, представления о красоте у меня, как у всякого современного человека, изрядно расшатаны. Я и до сегодняшнего дня видел много удивительных созданий — в кино. На картинах. Во сне. И никогда не примерял на них свое либидо. Либидо удовольствовалось земными женщинами, о которых я даже не мог с уверенностью сказать, красивы ли они. Вернее, красивы ли они… лицом. Поэтому многие мои подружки верили, что я — человек глубокий, духовный. В суть гляжу, на телесное не размениваюсь. Наивные. Я же все-таки художник. Художник, не видящий самого главное в человеке — его лица.
Откровенно говоря, все от упрямства моего. Мысль о собственной неполноценности саднит душу. Если калека ищет себя в спорте — значит, его душевная боль сильнее уколов человеческого злословия. А мне и сквозь насмешки продираться не пришлось. Достаточно было просто сделать вид, что нет такого жанра, как портрет. Не всем же современников увековечивать…
Впрочем, довольно скоро я понял: лицо — это не просто портрет. Без него и мир на моих картинах выходил безликим, суррогатным. Платоновский образ на стене пещеры, попытка скрыть от окружающих свое калечество за сомнительной победой над жестокой правдой. И я перестал быть художником. И занялся теорией искусства. Что было попыткой намба ту, но более удачной. Мне хотя бы не приходилось создавать образов самому. Я лишь рассказывал о том, как это делали другие. Художники, у мира которых было лицо.
Я потерял надежду. Я потерял веру в себя. Я проклинал свое упрямство, свою амбициозность и свою никчемность. Вера в себя может уничтожить твою жизнь.
И вдруг — такой подарок! Судьба, склочная старуха, расщедрилась на королевский дар. И презентовала мне зрелище мифического чудовища, восхитительного в небывалом уродстве своем.
— Я должен тебя нарисовать! — решительно говорю я.
— Только давай не сегодня, — умоляюще произносит моя морская дева. — Завтра, ладно?
Я молча киваю. Что с нами будет потом, когда придется исполнять неведомую мне роль провидца (смешно! как я могу что-то провидеть, когда я и просто видеть не в состоянии?) — мне все равно. Но я обязательно нарисую то, что видел. Это и есть мое собственное Главное Дело.
* * *
Я сплю и вижу сон: неестественно прозрачная бездна, сквозь которую сияет город на скале. Здания светящимися иглами тянутся ввысь, океан над скалой гудит от снующих повсюду металлических рыб, позади каждой тянется вспененный след, на хребтине — седло, в седле восседает сосредоточенный фомор. На гипнотизирующий свет города из мрака глубин летят, обезумев, хрупкие подводные создания. В каковом городе и приходит им полный карачун. Но мы, Дети Лира, предав своих богов и свою родину, только сетуем на некстати пришедший сезон размножения наших плавучих нив и пажитей — планктон или коралловые споры, медузы или сельдь застят мелководье, забивают лопасти винтов, портят приборы, о нормальной скорости и не мечтай… Скорей бы уж оно закончилось! А проклятая донная пленка, взлетающая при любом движении, понижающая видимость, нормально не припаркуешься! Ну что «экология», что «экология»? Должны же мы жить нормальной жизнью, а не болтаться всю жизнь между дном и поверхностью с раззявленной пастью, точно китовые акулы, — хотя бы в городах?
Люди, люди… Как соблазнителен ваш путь, как он слепит мои круглые рыбьи глаза, как я рвусь ему навстречу, себя не помня… И удерживает меня только древняя и всесильная, будто морские течения, истина: жизнь одного из нас — жертва всему роду. Как здорово, что хотя бы здесь и сейчас, пока мы молоды и ходим среди людей, можно пожить по-человечески, чужой жадной жизнью, себялюбивой и безоглядной…