Семён в полусонном забытьи тоже видел воду. Мелкие камушки, ил, взбаламученный испуганным раком: пряди тины плавно стекают вниз…
Нет ни знойной Аравии, ни пыли, ни верблюдов… Течёт, омывая память, речка Упрейка, струится между зелёными бережками, пробегает мимо родного села, где, должно полагать, и память о Семёне Косоруке простыла. А Семён вот не позабыл ни речки, ни села. Помнит.
* * *
Сельцо Долгое, от Тулы четырнадцать вёрст, — исконная вотчина князей Голициных, встало при речке Упрейке. Сельцо невеликое: полтораста душ обоего пола, да и речка сельцу под стать: тёлке напиться, реке остановиться. А так места знатные — дубравные, липовые. Народ живёт не бедный, у кого руки нужным концом воткнуты. Хлеба сеют мало — только себе прокормиться, а на продажу — лён да конопель, да сады ставят. Тульское духовое яблоко на Москве славно, а вишенье и к царскому столу попадает. Так люд и живёт, хлеб жуёт, и всех печалей — чтоб не замечали ни царь, ни боярин, ни лихой татарин.
До осьми лет Сёмка жил за материной юбкой беспечально. И то подумать, какие горести во младенчестве? Что отец по субботам вины вожжами отсчитывает? Так сам же знаешь, что за дело — лишнего батька бить не станет. А работа детская весела — сено граблями ворошить, таскать волокушей, кошеное с лесных кулижек. Зимами — куделю трепать, матери в помочь.
Батюшка Игнат Савельич крутёнок был, семью держал в кулаке, гулянки возбранял, а сыновей женил рано, чтобы не избаловались. Вечерами собирал домочадцев у света, читал вслух из божественного, «Четьи-Минеи», а то душеспасительную книгу «Домострой». Грамоте старик Игнат знал изрядно, книги имел и в зимней праздности учил детей азбуке.
Семья была большая, и Сёмка в ней младшенький — материн любимец. А как средний брат Ондрюха на Дон бежал казаковать, бросив отцовский дом и жену с детьми, так мать и вовсе к Сёмке прикипела. Сёмке то и любо, век бы так жил.
И тут на самый Новый год, на Симеона Столпника — Сёмка ещё в именинниках ходил, — отец сказал:
— Ну, Сёма, ты теперь большой, девять лет сравнялось, пора тебя женить.
Сёмка сначала не поверил: думал, шутит отец. А ночью услыхал, как мать плачет, и понял, что правда — быть к Покрову свадьбе. Поначалу так и лестно показалось — взрослый мужик, жениться собрался, а потом на улице встретили его смешки да хаханьки охальные, так и загрустил женишок. Подошёл к отцу:
— Тятя, ну её к бесу, свадьбу. Неохота мне.
Отец только цыкнул в ответ:
— Молчи, дурошлёп, коли не понимаешь.
А утром разбудил ранёхонько и, усадивши на телегу, повёз в Бородино, в церковь, договариваться о венчании. Так и там Сёмке весь сговор пришлось под окном просидеть, покуда отец с попом беседовали. Поп Никанор поначалу о венчании и слышать не хотел, на отца чуть не криком закричал, стращая мамоною. Сёмка уж занадеялся, что батюшка отцовы планы порушит.
— Какой тебе работницы взыскалось, Игнат? Ты об этом кому другому ври, а мне не смей. Покаялся бы!… По всей волости о тебе слух идёт. Не для работницы младеня женишь, а для блуда своего бесовского!
— Ты бы, батюшка, не того… — угрюмо попросил отец. — Я хочу по закону, по-божески. А коли нет твоего благословения, так мне ладно и одним весельем. У меня уже всё сговорено. Ты сам посуди, много ли народу у тебя венчается? Кто на хохляцкий манер свадьбы крутит, а кто и по-донски — на площади объявляется, вкруг вербного куста ходит.
— Экой ты скорый, Игнат, в чужом очесе сучец искать, — увещевал священник, — допрежь из своего ока бревно вынь. В Малороссии, под ляхами живучи, православному священству большой перевод вышел, а на Дону попа и вовсе не сыскать, и строение церковное ставить нельзя, страха ради татарского. Где ж им свадьбы путём играть? Вот и обходятся, как умеют. По нужде и закону применение бывает. О том чти у апостола Павла.
— У меня тож нужда, — гнул своё отец. — Дочери замуж разлетелись, баб в дому не стало, как хозяйство вести? Парень скоро в возраст войдёт, всё равно женить надо. Я, перво дело, по закону хочу, по-божески. А уж в долгу не останусь… — Отец принизил голос, забубнил неразборчиво.
— Ох, согрешихом паки и паки! — вздохнул поп, отступаясь.
Венчались на святого мученика Куприяна. В церкви Сёмка впервой увидел свою суженую. Сказалась Фроськой, сиротской дочерью из Болотовки — княжей деревни в сорока верстах от Долгого. Была Фроська на пять лет старше своего малолетка-мужа. Брат Никита утешил Сёмку, сказал, что это ещё по добру вышло. А кабы десятью годами разошлись молодые, так и вовсе бы жить нельзя.
Свадьба получилась невесёлая. Мать утирала слезы, шепелявила расквашенными в оладьи губами. Фроська ревмя ревела, особенно на следующее утро. Старшие снохи глядели испуганно, Никита напился пьян и ругался чёрными словами. Один отец ходил фертом, гордый, словно петух.
Когда наутро Сёмка вышел со двора, его стали парни задирать. Добро бы одногодки, с ними он как-нибудь разобрался бы, а то — большие, орясины стоеросовые.
— Эй, женатик! — кричали. — Каково с молодкой спалось? — и, не ждя ответа, заливались скверным, с привизгом, хохотом.
А как спалось? Батька в светёлке ночевал.
С тех пор прилепилось к Семёну прозвище: Женатик.
Обидно было. Сначала — просто обидно: чего дразнятся? Потом вроде попривык, и люди привыкли, кликали без ехидства. А потом подошёл срок, начал Сёмка становиться парнем и уже не детским умишком, а взрослеющим телом припомнил давнюю обиду.
Вечером отец домашних соберёт, жития раскроет, читает умильно, а у Семёна в душе корячится рогатое слово «снохач». На Фроську Семён не глядит, хотя отец давно к ней не ходит: своя супружница есть, и Маринка — Ондрюхина жена заботы требует, а то ис-кудится баба без мужа, ославит на весь мир. Да и здоровьицем Игнат Савельич скудаться начал.
Казалось бы, чего не жить? — а Семёну тошнёхонь-ко, хоть на Дон беги вслед за Ондрюшкой.
— Плюнь, Сёма, — утешал Никита. — Дело твоё житейское, изноет со временем. Ты, главное, бей её, Фроську, чаще. Она баба малахольная, быстро зачахнет, а там и путём жениться можно. Это не то что моя Олёна — её и оглоблей не ушибить. А твою походя известь можно.
Бить жену Семён не стал, не приняла совесть душегубства. Да и поп Никанор, отцов потатчик, не велел.
От тоски и непокою зачастил Семён к попу Никанору в бородинскую церковь. Только там и находил утешение. Под низким куполом смолисто пахло ладаном и горячим воском. Смирным огнём теплились лампадки перед потемнелыми, строгого письма образами. Дьячок, вздыхая, обирал с подсвечников огарки. Семён помогал дьячку, когда случалось — читал за пономаря, во время службы пел церковным многогласым пением. Никанор с дьячком у аналоя одну часть службы ведут, а Семён с дьяком Иосичкой в боковом притворе своё тянут. Изучил всякую премудрость: умел петь путевое и демественное, знаменное и строшное. Обычно миряне службу знают плохо, путаются и порой такое козлоглаголят, что хоть святых выноси. Потому-то Владимирский поместный собор велел прихожанам без особой нужды в церкви не петь. А Никанор Семёну дозволял: память у парня хрустальная, ни полсловечка не спутает.