Правосудие, справедливость — понятия высшего порядка; в ту ночь я был молод и посему желал только высокого. Наверное, именно поэтому мне хотелось, чтобы наша гильдия вновь обрела вес и влияние, какими обладала когда-то. (Да, я желал этого и после изгнания!) Быть может, по той же причине любовь ко всему живому, столь сильная во мне, пока я был ребенком, к тому моменту, как я нашел возле Медвежьей Башни беднягу Трискеля, истекающего кровью, стала лишь воспоминанием. В конце концов, жизнь не принадлежит к высшим понятиям; во многих случаях она и вовсе — нечто, противоположное чистоте. Теперь, хотя времени прошло совсем немного, я стал мудрее, и понимаю, что обладать всем, и низшим и высшим, гораздо лучше, чем только высшим.
Значит, завтра я лишу Агилюса жизни, если только хилиарх не дарует ему помилование. Лишу жизни… Кто знает, что может означать это? Тело есть совокупность клеток (когда мастер Палаэмон говорил об этом, я неизменно представлял себе наши темницы). Будучи разделено на две достаточно большие части, оно гибнет. Но к чему оплакивать гибель совокупности клеток? Такая совокупность гибнет всякий раз, как в духовку пекаря отправляется очередной комок теста! Если человек — всего лишь совокупность, колония клеток, то человек — ничто. Но инстинктивно мы понимаем, что человек все-таки есть нечто большее. Что же случается с этой, главной его частью, когда гибнут клетки?
Возможно, она гибнет вместе с ними, только медленнее. На свете есть множество зданий, мостов и туннелей, населенных духами, но я слышал, что в тех случаях, когда дух принадлежит человеку, а не стихии, со временем он появляется все реже и реже, пока, в конце концов, не исчезнет вовсе. Историографы утверждают, будто в далеком прошлом люди не знали других миров, кроме Урса, не боялись зверей, населявших его в те времена, и свободно путешествовали с нашего континента на северный, однако ж никто никогда не видел призраков этих людей!
Возможно также, что это нечто погибает сразу же — или уходит к звездам. Конечно, Урс — не более чем захолустная деревушка в бескрайних просторах мироздания; если дом человека, живущего в деревне, сожжен соседями, он уйдет из деревни прочь или же сгорит вместе с домом. Но в нашем случае вопрос — ушел он или сгорел — остается открытым…
Мастер Гурло, свершивший множество казней, не раз говаривал, что лишь глупец боится мелких погрешностей в отправлении ритуала — скажем, поскользнуться в крови или, не заметив, что пациент носил парик, попытаться поднять отрубленную голову за волосы. Гораздо опаснее, утратив твердость духа, позволить рукам задрожать, отчего удар выйдет неуклюж, или же, поддавшись чувству гнева, превратить акт правосудия в тривиальную месть… Прежде чем снова заснуть, я изо всех сил постарался очистить разум свой от страха и гнева.
В обязанности наши входит и долгое стояние на эшафоте в ожидании пациента — без плаща, в маске, с обнаженным мечом в руках. Некоторые говорят, будто таким образом палач служит символом вездесущего правосудия, но я полагаю, причина — в толпе. Ей просто нужно нечто, фокусирующее внимание и внушающее ощущение значительности того, что должно вскоре произойти.
Толпа — это никак не сумма индивидуумов, составляющих ее. Скорее, она — особого вида животное, лишенное дара речи и даже настоящего сознания, рождающееся, когда люди собираются вместе, и умирающее, стоит лишь им разойтись. Эшафот перед Залом Правосудия был окружен кольцом димархиев с пиками наперевес, а их офицер с пистолетом, пожалуй, мог бы убить пятьдесят или шестьдесят человек, прежде чем у него вырвут оружие, собьют с ног и затопчут. И все же лучше предоставить толпе некий всем понятный символ власти, точку фокуса, притягивающую взгляд.
Люди, собравшиеся поглазеть на казнь, вовсе не были в большинстве своем бедны. Кровавое Поле — один из лучших кварталов города, и я видел в толпе довольно много красного и желтого шелка и лиц, вымытых с утра душистым мылом (мы с Доркас умывались в колодце на дворе). Подобная публика не так легка на подъем, как бедняки, но, будучи раздражена, становится гораздо более опасной — этих людей не ошеломить демонстрацией силы, да к тому ж они, что бы там ни утверждали различные демагоги, куда как храбрее.
Так, я стоял на эшафоте, положив руки на эфес «Терминуса», вглядываясь в толпу, и тень моя падала на заранее установленную нужным образом плаху. Хилиарха видно не было — позже я обнаружил, что он наблюдает за процедурой из окна. Я поискал в толпе Агию, но не нашел. Доркас стояла на ступенях Зала Правосудия — бейлиф по моей просьбе зарезервировал для нее местечко.
Толстяк, подстерегший меня накануне, подобрался к эшафоту насколько мог близко — острие пики едва не уперлось в его брюхо. Женщина с голодными глазами стояла справа от него, а седовласая — слева. Данный ею платок я заткнул за голенище сапога. Низенького, что дал мне азими, и тусклоглазого, так странно говорившего заики не было видно нигде. Я поднял взгляд к крышам — оттуда им, несмотря на маленький рост, было бы все прекрасно видно — и, хотя не смог отыскать их, они скорее всего были именно там.
Четверо сержантов в высоких парадных шлемах привели Агилюса. Вначале толпа раздалась, точно воды Птичьего Озера перед носом Хильдегриновой лодки, затем показались алые плюмажи, блеснули доспехи, и, наконец, я увидел его темные волосы и скуластое запрокинутое (цепь сковывала его руки за спиною так, что лопатки соприкасались) лицо. Я вспомнил, как элегантен был он в доспехах офицера Дворцовой Стражи, с распластанной на груди золотой химерой. Мне сделалось очень жаль, что конвоируют его не Серпентрионы, для которых он был в каком-то смысле своим, а простые исколотые-изрубленные солдаты, закованные в обычную — пусть и отполированную до блеска — сталь. Да, с него сорвали все его великолепное облачение, а я ждал его на эшафоте в той же гильдейской маске цвета сажи, в которой накануне дрался с ним… Глупые старухи верят, будто Всевышний Судия дарует нам победы в награду и карает за грехи поражениями — вспомнив об этом, я почувствовал, что награда моя далеко превосходит ту, которую я заслужил.
Миг, другой — Агилюс взобрался на эшафот, и краткая церемония началась. Потом солдаты поставили его на колени, и я поднял меч, навсегда заслонив Агилюсу солнце.
Если клинок должным образом наточен, а удар нанесен верно, ощущаешь лишь легкую задержку при разделении надвое спинного хребта, а затем лезвие тяжко врубается в плаху. Я мог бы поклясться, что почувствовал запах крови Агилюса во влажном, выполосканном ливнем воздухе еще до того, как голова его упала в подставленную корзину. Толпа отпрянула назад и тут же рванулась вперед, к самым остриям пик. Я явственно слышал сопение толстяка — точно такие же звуки он издавал бы, потея в конвульсиях оргазма над телом какой-нибудь наемной женщины. Где-то вдалеке раздался крик — то был голос Агии, узнанный мной безошибочно, точно лицо, озаренное вспышкой молнии, и тембр его был таков, будто она не видела смерти брата, но почувствовала ее наступление.