Пока не больно, только страшно. Серж не изменился, те же резкие черты лица, та же манера смотреть с насмешкой и вызовом, ввалившиеся щеки и чуть дергающийся левый глаз. Белый шрам пересекает бровь, шрама я не помню. И голос тот же, ласковый мурлычущий, совершенно неопасный.
— Но это не проблемы, неужели ты полагаешь, будто Хранители станут затевать ссору из-за тебя? Ставки не те, чтобы обращать внимание на мелкие детали… максимум, что меня ждет — официальные извинения. Неприятно, но не неприятность. Подумай, кисуля, сейчас очень неподходящий момент для разборок… перемирие, Империя… внутренние и внешние проблемы… сотни тысяч человеческих жизней и одна глупая девочка, у которой не достало ума использовать подходящий момент и сдохнуть. Ну вот, снова плачешь, я расстроил тебя, да?
Да. Тем, что был прав, от первого до последнего слова. Никто не станет нарушать хрупкое равновесие из-за меня, ни раньше, ни сейчас. Закрыть глаза, отвернуться, сделать вид, будто все так, как должно быть — высокое искусство политики.
— Ну, хватит плакать, — Серж, наклонившись, касается губами моих волос. — Нам с тобой будет хорошо. Обещаю, больше никакой боли… если будешь послушной девочкой. Сейчас мы пойдем в одно место, там спокойно и никто не помешает, только ты и я…
Глаза в глаза, тоска и безумие, отраженный страх. Зажмурится, отвернуться, чтобы не видеть. Не выходит. Ладонь на рукояти пистолета мертва. Я мертва, хотя продолжаю вдыхать воздух. И сердца почти в норме, стучат, разгоняя кровь по телу.
Моя кровь похожа на расплавленный жемчуг… моя кровь на его руках, на его губах, ласковый шепот и нож взрезающий тело, долгая смерть и крик которого никто не услышит.
— Не бойся, все будет хорошо… — обещает Серж. — Я буду любить тебя. Я буду беречь тебя, я не позволю тебе убежать.
Я зажмурилась, пытаясь провалиться в спасительную темноту, шорохи, звуки… мягкие лапы смерти ступают по ковру. Лист скребется о землю, скользят по стене капли дождя, заглушенные бешеным стуком в груди, от судорожного дыхания тянет страхом…
— Тихо, — шепчет Серж, поднимая меня с кровати, и пистолет потерянным якорем ускользает вниз. Темнота вздыхает и… разрывается огнем. Задыхаюсь под тяжестью мертвого тела и нервно сглатываю кровь.
Горькая… до чего же горькая у него кровь.
Наверное, расплавленный жемчуг другим не бывает. Слезы катятся из глаз, а я не могу вытереть. Ничего не могу, только лежать, плакать и слизывать с губ нечаянные капли чужого жемчуга.
Рубеус
— Почему ты ушел? Ты обещал, что не уйдешь, и снова обманул, — она спрашивала шепотом, снова спрашивала, и он снова не знал, что ответить. Только и мог, что обнять покрепче.
— А почему ты вернулся?
Потому что… он и сам не знал, почему. Ее страх заставил, такой явный, заставляющий нервно вздрагивать на любой шорох, ее ожившая боль и недоверие. Коннован не чувствовала себя в безопасности, почти не спала, почти ничего не ела, ходила по пятам больной тенью и как-то так получилось, что он тоже начал не то, чтобы бояться, скорее вслушиваться в Хельмсдорф, в ветер, в смутные ощущения на грани восприятия, которые упрямо твердили о приближающейся опасности. Но стоило ей заснуть, и все это сгинуло, вытесненное накопившимися делами, а в результате… еще немного… минута-другая и…
— У тебя руки дрожат.
Мягкий упрек, слезинка в уголке глаза, слипшиеся ресницы и желтоватые пятна свернувшейся крови. А если бы промахнулся? Черт, о чем он думал?
Да ни о чем, стоило увидеть этого ублюдка, как все до одной мысли исчезли, осталась только ярость и желание убить. Убил. Пуля в голову — грязно, но надежно. Плохо, что она испугалась.
— Скажи хоть что-нибудь. Пожалуйста.
— Я тебя люблю, — неподходящее место, неподходящее время, но других слов не осталось. — Если бы ты знала, как я тебя люблю.
Это даже не жизнь, нечто несоизмеримо большее, определяющее и оправдывающее все то, что было или будет в жизни. Наверное, просто вернулась потерянная душа.
— Не плачь, пожалуйста. Мне плохо, когда ты плачешь.
Теперь ее волосы пахнут порохом, а у слез горьковатый привкус крови. Пистолет запутался в простыне, тело на полу. Прикрыть бы, а то еще Коннован испугается.
— Рубеус, пожалуйста, если можно, я хочу убедиться, что он умер. Мне нужно, — взгляд прямой, серьезный. — Пожалуйста.
Поднять ее на руки — легкая и беспомощная, словно тряпичная кукла, мгновенный укол страха — а вдруг это навсегда.
— Пройдет. Он сказал, что это ненадолго, просто, чтобы не сопротивлялась. Сейчас не сопротивлялась, — уточняет Коннован, и тут же появляется желание всадить еще несколько пуль в лежащий на полу труп, так, на всякий случай.
Она смотрит долго, запоминая каждую деталь, и Рубеус вместе с ней. Лица почти не осталось, обломки кости, куски чего-то серого, слипшиеся волосы, нелепо вывернутая рука.
Одновременно приходит понимание грядущих проблем. Марек не простит. В лучшем случае выдвинет цену, наказывая за дерзость. Если наказание ограничится замком, или должностью, или его, Рубеуса, жизнью, то он готов, но… некстати вспомнилось предупреждение Карла: Диктатор умеет находить слабые места.
Марек потребует Коннован. Охота, поединок или как здесь, пуля в затылок, и заведомо безнадежный бой в попытке отстоять ее, да и свою тоже, жизнь. До чего все сложно и вместе с тем неимоверно просто.
— Знаешь, а мне все еще страшно… вдруг он жив? Вот сейчас глаза откроет и все.
Парализованные пальцы чуть дрогнули, наверное, действие лекарства ослабевает.
— Не откроет, обещаю.
— Верю. Ты только не уходи больше, хорошо? Хотя бы пока я такая… скоро пройдет, правда?
— Правда. — Поцеловать раскрытую ладошку, провести пальцем по хитросплетению линий, сжать запястье, нащупывая пульс… в этих действиях никакого смысла, кроме того, что он успел вернуться вовремя. На щеке пятно, а слезы высохли, и в раненый выстрелом сумрак комнаты вплетается едва различимый шепот.
— Я тоже тебя люблю, Хранитель.
Смешная шутка. Хранитель — тот, кто хранит. Что ж, сегодня он сохранил ее, но потерял все остальное. Выбор сделан и на этот раз правильный, значит, осталось коснуться губами волос, улыбнуться и соврать:
— В таком случае теперь точно все будет хорошо…
Фома
В последние несколько дней он чувствовал себя намного лучше. Настолько лучше, что мог самостоятельно встать и даже пробовал ходить по лаборатории, правда, дойти получалось лишь до стены — три шага, а потом снова до кровати — еще три, но эти шесть шагов поселили сумасшедшую надежду на выживание. Ремиссия — это сказал Карл, а Фома не стал спрашивать, что стоит за этим неприятным на слух словом. Жесткое, колючее, как смерзшийся снег.
Главное, что сегодня ему легче, настолько легче, что получается писать сидя, и пальцы почти слушаются, во всяком случае буквы выходят крупными и ровными.
«Все никак не могу выбросить мысли о суде и судьях. Есть люди, которые судят себя, а есть те, что судят других людей, не потому, что поставлены выше, а по собственному желанию и стремлению. Я не знаю, сколь прав буду, сказав, что для первых нет страшнее муки, чем судить, тогда как для вторых — быть судимыми. Я сам завис где-то посредине, поскольку в равной мере боюсь оказаться как на месте судьи, так и на месте подсудимого».
Дверь в лабораторию хлопнула неприлично громко, и Фома, вздрогнув от неожиданности, выпустил ручку, которая тут же укатилась куда-то под кровать. А Дэка вместо того, чтобы поздороваться, во весь голос завопил:
— Ты должен сказать ему! Он обещал! — Дэка вцепился в простыню обеими руками, по лицу градом катились слезы. — Он обещал научить меня драться! А теперь вниз, в деревню… это мамка все виновата!
— Успокойся и расскажи, что случилось.
— Карл сказал, чтобы все собирались и немедленно. Что он всех вниз спустит. В деревню. — Слова перемежались со всхлипами, Дэка постепенно успокаивался. — Что это временно. Только он врет, я точно знаю, я вижу, когда врут.
Дверь снова хлопнула, раздраженно, резко, и Дэка спешно заговорил дальше:
— Я не хочу в деревню и крестьянином, я буду воином и князем.
— Тогда наберись мужества принимать обстоятельства такими, каковы есть. — Карл смотрел сверху вниз, но разговаривал с Дэкой как с равным, и слезы моментально исчезли. — В данный момент ты ведешь себя не как князь, а как сопливый мальчишка, который при малейшей неприятности прячется за юбкой матери.
— И-извините.
— В данном случае извинения не уместны. У тебя было полчаса на то, чтобы собрать необходимые вещи. Десять минут ты потратил на жалобы и игру в прятки, и вместо того, чтобы заниматься делом. Твоя мать вынуждена была бегать за тобой. Поэтому извинения просить будешь у нее.