«Будешь! — горько подумал про себя парень. — А сейчас что?»
В слух же, бодрясь, сказал:
— Ничего, дядя Неупокой. Глядишь, пройдет несколько времени, и позарастет все быльем, на место встанет, как у людей. Ты вот тоже вернулся.
— Ты на других не больно-то заглядывайся, у них свои доли-недоли, — пресек его дядя. — И про меня ты много ли знаешь? Каждый человек, Мирко, не просто так родится. Слово такое есть — «невместно». Это значит, всякому и место, и время есть, где он свое дело делает, живет. А на ином месте — так, бытует.
Дядя за годы странствий многому научился, и говорить красно тоже умел, но вот так мудро и просто, будто живший неподалеку кудесник, сказал впервые.
— Или тебе ведомо, где мне вместно? — с сомнением вопросил Мирко, опять присаживаясь к огню.
— Не смейся, — отвечал дядя и жестко глянул на парня своим черным оком. — Нет, не ведомо, коли спрашиваешь. Я только то знаю, что места ты здесь себе нигде не находишь. И тоска тебя гложет смертная, по глазам вижу. А пока не заела тебя тоска эта, до греха не довела — уходи. А куда — так на то у тебя и родня есть: подумаем, присоветуем.
Дядя снова был прав. Нигде Мирко не чувствовал себя своим, не мог найти того покоя, без которого жизнь обращается в муку. Он любил родной дом, понимая, однако, что по-настоящему любит только стены, вещи да ласкового кота у печки. Но едва приходилось остаться в доме еще с кем-нибудь, холодный камень ложился на душу, и не мог Мирко лишний раз слова доброго сказать. Наоборот, вертелись на языке резкие, несправедливые речи, но и их старался не произносить: худое слово злее железа ранит.
То ж было и со сверстниками: Мирко ходил с парнями на охоту, работал вместе со всеми в поле и во дворе, учился владеть топором, рогатиной и луком, ездил в ночное, веселился на лугу. И все бы ничего: были у него добрые приятели, и признавали его, и уважали — да вот не чувствовал он себя своим, хоть и не вздорил ни с кем. И даже когда на гулянье ходил, любовался на пригожих девушек в затейливо вышитых рубашках да поневах — нет чтобы повстречался его взгляд с другим, где бы нашлись и чары тайные, и нехитрое лукавство, и скрытый призыв, — нет, не случилось такого. Видно, понимал он только красу зимнего леса да многоцветие закатного зарева. Не более. И купальскую ночь проспал Мирко на сеновале. Думалось пойти со всеми, да словно удержало что-то.
И приходили гнетущая тоска и разочарование от такой жизни. Мечталось про неведомые дальние края, где все иначе. Мирко и раньше бы пошел куда глаза глядят, но держало опасение, что с привычным порвешь, а к иному не прилепишься, да еще обязанность перед теми, кто вырастил, научил хоть какому уму-разуму.
И вот наконец стремление к переменам, словно тоска не умеющей летать птицы, обретало теперь зримое воплощение. Правда, опаска не уходила, и Мирко ухватился за нее, как за траву над обрывом, — авось выдержит!
— Не бывать греху, уй-батюшка. Не держу я ни на кого злого умысла. Да и не умею я ничего, чтобы уходить: ни ремеслу толком не обучен, ни говорить по-иноземному. Ратному искусству тоже вот не сподобился.
— Не казнись, тебе говорят! — строго прервал его дядя. — Уж мне поверь, бездельников на своем веку я навидался. Ты — не им чета. Кто на земле работать умеет, тот не пропадет. На Вольных Полях землицы вдоволь, а трудиться-пачкаться нынче не всякий полянин станет. Города ведь строятся, народ под сильную княжью руку подался. Вот и смекай. А что до дела ратного… — Дядя, вспомнив, видно, что-то давнее и не шибко веселое, горько покривил губы. — К этому не стремись. Негодное это ремесло.
Кому именно неугодно было воинское умение, которое всегда уважалось даже в мирных Мякищах, Мирко не понял.
— А как себя защитить, если лихой человек подступит, — продолжал дядя Неупокой, грозно сверкнув оком, — этому я тебя быстро выучу, наука не больно-то хитра. Я, когда таким же был… — И тут он пустился в туманное странствие по воспоминаниям своей сверкающей оружием молодости.
Мирко пытался слушать внимательно, как и полагается, если старший ведет речь, но кроме железного скрежета, жужжания летящей стрелы да богатырского клича в памяти у него ничего от сего повествования не сохранилось.
Улетучились, сгорели единым сполохом все сомнения и переживания, которыми мучился Мирко столько времени. Еще минуту назад казалось, что текло это время очень долго, но сейчас он понял: минуло всего ничего, даже если сравнивать с его возрастом. На душе вдруг стало чисто и пусто, точно на большом озере, где только что исчез лед: лесные берега еще укрыты последним снегом, а седые облака идут молча в суровой вышине, никого не зовя с собой.
Мирко глянул в черно-лиловое небо ночи. Там было просторно и звездно. Горячими участливыми глазами незнаемых душ смотрели на мир светила с горних полей. И лишь одно-единственное туманное облачко, задумчиво и медленно направлялось в сторону юга.
«Вот оно, — подумал Мирко. — Да мыслимо ли избрать иной путь? На севере — пустошь; на закат, за Камнем, — и вовсе чужие люди; на восходе — море. А к югу уж немало народу из Мякищей ушло. И лес на юге — Четь Великая, там ведь тоже живут. Выстрою, если что, избу в лесу, один буду жить. Лес добрый, сгинуть не даст».
Дядя тем временем вроде бы закончил свой рассказ о тяжелом ратном труде, и Мирко, поняв, что отныне может говорить просто, не скрываясь, спросил:
— Дядя Неупокой, скажи на милость, почему все люди как люди, а иной — вот я, к примеру, — как не отселе? А ведь из одной деревни.
— Все мы не отселе, — отвечал дядя, укладываясь на спину и глядя в небо. — Видишь ли, Мирко, в каждого народившегося человека вкладывает Бог частицу своего огня, искру малую. Только это она по Божьей мерке невелика, а у людей — для всех разная. А жизнь — как ветер: иной огонек задует, как лучину, и нет его; из другого пожар распалит на весь лес; если костер горит, то либо поддержит, либо заставит прогореть в единый миг да опасть. И коли много соберется таких искр, ровно горящих в одном месте, быть огню добру, а коли одна искра среди пепла — погибнет, истлеет попусту. Вот и тебе не сыскать здесь ни пары, ни даже сопутников. Такие, как я, не в счет, мы свое отжили.
— Разве во мне огня больше? Вот уж не гадал! — удивился Мирко. Уж он-то считал себя ничем не лучше других — напротив, уродом в своей семье.
— Может, и не больше, — согласился дядя, — только горит он иначе. Я, — продолжил он раздумчиво, — вижу, как ветер этот стал меняться — жизнь то есть, — и неладно мне. Вроде все как и было, но лезет исподволь из мякшинского человека наружу такая погань, про которую раньше и не слыхивали. Она, погань эта, в любом сидит — еще до земного начала в мир пробралась. А сейчас ползет с севера, как марево какое, — словом-то и не выскажешь! — В голосе дяди послышалась досада, а Мирко словно банник кипятком ошпарил.