Вообще, все-таки вряд ли это была тюрьма. Для тюрьмы помещение было слишком чистым и слишком же пустым. Всей утвари — длинная лавка вдоль одной из стен. Лавка, правда, вытертая до блеска и даже с продавлинами. А стена, у которой она стояла, преподнесла первый за этот день приятный сюрприз. Щупая проконопаченные бревна, Эд обнаружил метровой примерно ширины глинобитный — горячий — прямоугольник. Видимо, заднюю стенку печки, большая часть которой находилась по ту сторону перегородки.
Он сел на лавку, прислонившись к печи спиной, через ткань плаща грея растопыренные пальцы связанных рук. Потом лег, вытянулся, прижимаясь всем телом. Его натурально тошнило.
Но печка грела, и даже ледяной сквозняк из якобы окна не очень мешал. Убивать его, кажется, не собирались, человеческие жертвы на Руси тринадцатого века вроде бы уже не приносили, князь Всеволод Олегович, средний из троих, в летописи числился — это Эд точно помнил — благочестивым христианином, построившим какую-то там церковь…
Мысли путались. И думать ни о чем не хотелось. Хотелось спать. Почему-то. Не смотря ни на что. Разморило, да еще и поездочка эта вниз головой… Я засыпаю в тринадцатом веке. А в это время там, в моем двадцать, блин, первом…
Он рывком сел на лавке, спустив ноги. Снова лег.
Первый месяц мои будут думать, что я загулял — и будут спокойны. Потом мама позвонит в универ и узнает, что экспедиция давно вернулась. Потом… потом, когда они оборвут телефон у меня в квартире и не по разу наведаются лично, кто-нибудь позвонит Галке. Не исключено, правда, что к этому времени Галка уже сама заявит в милицию… но маловероятно. До дырки во времени она, разумеется, не додумается, никаких других дырок на поле нет, поэтому она будет вынуждена заподозрить изощренное свинство с моей стороны. И никому звонить не будет.
…Еще через пару дней мама пересилит себя и позвонит Валерке, и Валерка честно ответит, что последний раз мы виделись в феврале — при разделе имущества. Еще через неделю родители обзвонят все морги, все больницы и заявят в милицию. Никто нигде ничего знать не будет, и вот тогда для них начнется самое страшное…
Он с размаху ударил лбом в лавку. Сел. Убейте меня, думал он страстно. Я согласен. За Христа. За Аллаха. За любую власть в любой стране. Но — ТАМ, ТАМ! Я, в конце концов, не историк, мне все это вовсе не интересно, у меня мать, отец, дочь, — я нужен там! Мать свихнется. Отец… Верка на себя еле зарабатывает, куда ей еще ребенка кормить. Да они пропадут без меня!.. Гос-по-ди! — он размеренно бился головой об стену. Было невыносимо, и кто-то в нем спохватился: «Думай о Галке. Еще неизвестно, кстати, все ли в порядке с ней самой…»
Он сидел, плечом и лбом прислонившись к печке. От тепла связанные руки заныли сильней. Мерзли ноги в мокрых кроссовках.
Галка… Еще только этого мне не хватало. «Не может быть, она осторожная, она так просто не сунется…» — «А если случайно? Она видела ли в тумане, что со мной случилось? А если не видела, пошла меня искать?..»
Он закрыл глаза. В опасность для Галки он уже просто отказывался верить. Организм взбунтовался против такого количества поводов для мучений.
Тошнота.
…Разномастные палатки среди зелени. От армейской, защитной — старой, тяжелой, наверно, как зверь — Ахмета, до туристской, новенькой, ярко-сиреневой — Паши с Диночкой. Руководитель экспециции — лысый мелкий мужичок по кличке Дядя Степа… Я не археолог, какой я археолог. И не историк. Мне просто интересно. Вот, достукался.
Дос-ту-кал-ся, думал он, притоптывая ногой. Ду-рак.
Ребята, конечно, переполошатся, думал он. На работе, опять же… А Бобров-то с ума сойдет — партия придет, а документация вся у меня… И черт с ним. Мне на этих машинках уже все равно не кататься.
…До него не сразу дошло ерзанье ключа в замке. И не сразу он заставил себя разлепить веки и повернуться к входной двери. И то, что открывают не эту дверь, а другую, в глубине помещения, он понял лишь услышав за спиной скрип петель. Он обернулся.
И шел бы дождь. Снова дождь, да, малыш, это правда, у нас отвратительный климат.
…Залитый грязной водой мрамор полов метро. Я могу подарить тебе сказку. Железные лестницы, ползущие в освещенные недра земли; с гулом, шипением и свистом мчащиеся под землей поезда… Да, у нас отравленный воздух и на улицах сизо от выхлопных газов; упаси тебя Бог пробовать воду из наших рек… Но ты не поймешь этого, малыш. В твоем мире это называлось бы сказкой — сияющие гирлянды поперек широких, как площади, и прямых, как стрелы, улиц, и разноцветные витрины, и «черный свет» дискотек…
Эд лежал — носом в подушки, вцепившись зубами себе в запястье. Я купил бы билеты на самолет. Тебе ведь никогда не приходилось видеть море. Вам всем и в головы не приходит, что где-то на свете могут быть белые коралловые пески, и стеклянно-прозрачные океанские валы несут доски серфингистов… там пальмы, и розы, и водопады… Я так скучаю по моему миру, малыш. Я создан в нем и для него, и никакого другого мне не надо.
Вашего не надо в особенности.
Уже неделю я болтаюсь здесь, малыш, а выхода нет, нет, нет… И я не знаю, как мне жить дальше.
…Женщина шагнула в комнату, подняв подсвечник с единственным оплывшим огарком. За ней в сумраке коридора маячила широкоплечая фигура мужчины, тяжелые складки густо-красного плаща.
Женщина выглядела лет на сорок. Может быть, на самом деле ей было меньше — в те (в эти?) времена люди старились (старятся?) быстрей. Надвинутое по самые брови белое покрывало — длинное, что-то среднее между покрывалом и плащом — на шее стягивал резной обруч желтого (кажется) металла. В узорной кайме мелкого жемчуга обрюзглое, с брыльями лицо, родинка сбоку носа. Глаза — большие, светлые. Она смотрела на Эда, неприязненно поджав губы. Он видел держащую подсвечник руку — маленькую, в набухших жилах. Жемчужную отделку на рукаве — такую же, как по краю покрывала. В перстне поблескивал квадратный прозрачно-голубой камень.
Парень легонько подтолкнул ее в спину и шагнул вслед — из тени, щурясь на свет свечи. Эд мельком удивился — отстраненно и неуместно. Такое встретить в домонгольской Руси он не ожидал.
Бывают такие лица, наводящие на мысль о межрасовых браках: при общей европеоидности черт — носа, скул, — сохраняется легкая нивелированность глазных впадин и явно азиатский разрез глаз. Что самое странное, волосы у парня были русыми — то ли волнистыми, то ли просто давно нечесанными. Бороды не было, была вполне современного Эду вида небритость… Половцы! — сообразил Эд вдруг. Их вроде ведь и прозвали так за цвет волос — от русского «полова» — солома… И правда, выходит, межрасовый брак. Кто-то женился по расчету. Или не по расчету не женился…