Плюнуть и растереть.
Сани. Облако. Мотылек. Полный рот снега. Вьюга. Холод. Ветер. Ломлюсь вдоль. Ломлюсь поперек. Мотылек хороший. Ломимся вдвоем. Втроем с санями. Вчетвером с Нюргуном. С облаком. С Мюльдюном. Сколько нас? Не сосчитать. Отряд, ватага. Полдень? Вечер? Кругом ни зги. Метёт. Валит. Кусает. Дерёт. Снег Мотыльку до живота. Бедный Мотылек. Сильный Мотылек. Держись, да? Вровень с санями, да? Оставить седло? Перелезть в сани? Облаку без разницы: одного везти, двоих. Облако неживое. Мотылек живой. Вперед. Вперед. Очень вперед. Только вперед? Какая разница?! Ледяные иглы: секут, колют. Языки костра? Щеки горят. Нос горит. Брови смерзлись. Что там? Что? Мерещится?
Белое. Черное. Черное на белом.
Что там?
Кто там?!
За стеной бурана нас поджидал здоровенный черный адьярай.
— Мастер Кытай! Как я рад…
— Кэр-буу! Гык-хыхык!
— Мастер Кытай?
Это был не мастер Кытай.
— Дьээ-буо! Хыы-хыык! А-а, буйа-буйа-буйакам!
— Уот? Ты?!
— Гыы-гык! Не узнал, не узнал!
— Уот! Как я рад тебя видеть!
Думаете, я притворялся? Знать бы, почему, но мне хотелось обнять старого приятеля-адьярая. Сгрести в охапку, потереться носами. Я только боялся, что он примет мои нежности за подлое нападение, и решил не рисковать.
— Пусть расширится твоя голова!
— И твоя, кэр-буу!
— Да ты вырос! Ишь, вымахал!
— Кушаю хорошо! Хорошо кушай, тоже вырастешь!
— Какими судьбами ты здесь?
Буран сгинул, остался за спиной. Зима сгинула вместе с бураном. Было белым-бело — стало черным-черно. Земля в жирной копоти, воздух провонял запахом гари. Из провалов пышет жаркое пламя. Шестигранная труба над железной крышей извергает клубы дыма и сажи. Крутится небо над головой. Грохот, лязг. Синие отсветы в окнах ржавого дома-громадины. Земля вздрагивает под ногами, толкается в подошвы.
Кузня! Добрались!
Кузню словно накрыл великанский котел-невидимка. Снаружи, за стенками котла, по-прежнему мело и завывало. Но метель, как ни старалась, не могла пробиться внутрь. Вот ведь чудеса: мы через эту стену проскочили и даже не заметили. А буран колотится в нее, грызет, пинает — без толку! Ни единой снежинки не втиснул, разбойник!
Я, небось, еще и половины здешних чудес не видел.
— Брата привез, — Уот расплылся в щербатой ухмылке. — Ковать будем.
— Брата?
— Эсех Харбыр, наш младшенький. Ох, и хваткий, змееныш!
Я быстро подсчитал на пальцах. По всему выходило, что хваткий[52] змееныш Эсех родился уже после нашего знаменитого пира у дяди Сарына. Уот его и не вспоминал, когда родней бахвалился. Я уже лет пять как к Нюргуну в гору ходил, о жизни ему толковал, а Эсех едва-едва к мамкиной титьке присосался. Ну да, не каждый громилу-здоровилу в Кузню возит. Только мне такое счастье выпало. Стою, губы кусаю, сам себе завидую.
— Лучшенький! — бахвалился Уот.
— И я брата привез!
— Арт-татай! Это твой брат?
С подозрительным интересом адьярай уставился на сани с Нюргуном. Когда мы вырвались из ледяных когтей бурана, сани с разгону проехали еще шагов десять. Полозья разворотили рыхлый песок и застряли намертво. Облако качалось в паре саженей от земли, ремни-постромки обвисли. Мюльдюн затаился в облачной утробе, зато Нюргун ворочался, будто лесной дед в берлоге. Окрестности Кузни он изучал с не меньшим любопытством, чем Уот глазел на него самого.
— Ага.
— Этот, как его? Нюргун?
Уот с сомнением втянул носом воздух. В носу захрипело, заклокотало. Единственный глаз адьярая помутнел, вглядываясь в дальние дали, ведомые только Уоту. Для поездки в Кузню исполин Нижнего мира приоделся, как умел. Заменил шлык на шапке: был облезлый, стал густой. Вычесал из меха шустрые орды блох, а может, они к зиме сами подохли. Доха новая, застегнута на все крючки. Нет, не крючки — чьи-то позвонки. Кость желтая, грубая, в трещинках. Все, проехали. Не мои позвонки, и ладно.
— Нюргун.
— Самый Лучший?
Я с вызовом подбоченился:
— Да, Самый Лучший!
Уот моргнул. Глаз его прояснился.
— Эй! — окликнул он Нюргуна. — Вылазь из саней!
Нюргун молчал. В который раз я пожалел, что не умею врать. С другой стороны, правда все равно выплывет, рано или поздно.
— Болен он, — объяснил я.
— Брюхо пучит? Зубы гнилые?
— Ноги отнялись.
— Кто отнял? Найдем, убьем!
— Никто не отнимал. Сами отнялись, от болезни.
В боку облака возникла прореха. Из нее до пояса высунулся Мюльдюн:
— Все в порядке?
— Ага.
— Давай дальше без меня. До Кузни дотащишь?
— Дотащу.
— Ну, я полетел.
— Да будет стремительным…
Уот махнул Мюльдюну рукой, раздвоенной в локте: лети уже! Концы постромков упали на землю. Прореха затянулась, облако прянуло ввысь и рыбкой нырнуло в снежную кутерьму. Стремительней некуда: было — и нет.
Пожелание впрок пошло.
Откровенно говоря, я недоумевал. Что это с Мюльдюном? Вёз-вёз сани, до Кузни довёз, и вдруг бац — улетел. Справлюсь ли я? Должен справиться. Но я думал, он с нами останется… Может, Мюльдюн с Уотом на ножах? Драки боится? Нам брата ковать-перековывать, а они сцепятся…
Много позже, краснея и запинаясь, Мюльдюн признался мне: всю дорогу он был уверен, что Нюргуна мы не довезем. Похороним в пути; в лучшем случае, за Кузней, после перековки. Однажды, сказал мой брат-силач, я его уже, считай, убил. Хорошо, не только я. Наша семья. Мы приняли решение, разделили ответственность, и я свыкся, забыл о совершённой подлости. Ты напомнил. Своим упрямством ты ткнул меня носом в моё собственное дерьмо. Что семья? Я — Мюльдюн-бёгё, я за других не ответчик. Предать Нюргуна во второй раз? Всей моей силы не хватило бы, чтобы снова поднять этот камень. Везу сани, не верю, что довезу; загрызть себя готов за то, что не верю. Будто от моей веры что-то зависит! Везу, а сам вижу: несу я его на руках в Кузню, кладу на наковальню, там он и умирает. Синий лежит, холодный. И ничего от меня не хочет. Хоть бы упрекнул, а? Ночью сплю — вижу. Днем бодрствую — вижу. В небе вижу, на земле, под землей. Надорвался я, братишка, хребет сломал. Вот и сбежал. Ты прости меня, ладно?
Нечего тут прощать, сказал я. Вернее, скажу.
С этим временем сплошная путаница.
— Ноги?
Уот вразвалочку побрел к саням. Нюргун смотрел на него снизу вверх, открыв рот. Из уголка рта на подбородок текла слюна. Брат впервые видел живого адьярая, ему было интересно. Уот подмигнул: нравлюсь, сильный? Дьэ-буо! Одной корявой пятерней — одной, клянусь! — он сгреб Нюргуна за грудки. Вынул из саней, поднял повыше. Они стояли лицом к лицу, вровень. Нет, вру. Не умею врать, а вру. Это адьярай стоял, а Нюргун висел. Одеяла, в которые мы завернули Нюргуна, чтоб не замерз в пути, свалились на землю, сбились жалкой кучей тряпья. В чужой рубахе, чужих штанах, чужих сапогах, во всем с чужого плеча, ляжек, ступней, ягодиц, Самый Лучший мог служить живым воплощением позора. Им я хвастался Уоту пятнадцать лет назад. Лгал напропалую, громоздил подвиг на подвиг.