Вечером на окраине Кленеча, когда Эрнст возвращался из харчевни, направляясь к знакомой вдовушке, его встретил тот же взгляд. Сейчас глаза обрели хозяина, но спроси кто Эрнста Витфеля, фехтмейстера и задиру, как выглядел этот человек, Эрнст пожал бы плечами. Никакой, и звать никак.
– Меня зовут Аника-воин, – опроверг выводы Витфеля человек, загораживая дорогу. – Ты очень храбрый и очень умелый солдат. Я понимаю, это злит: когда видишь чужака в своих владениях. Волков, например, это злит. Медведей. Тебя. Меня.
– Ты дерешься языком? – спросил Эрнст.
– Понадобится – смогу языком. Если ты ищешь силу, ты ее нашел.
– Вот и славно, – кивнул Эрнст, обнажая корделач.
Бой закончился, не успев начаться. Звездчатые шары боевого кропила, которым Аника-воин орудовал легче, чем стряпчий – гусиным пером, превратили руки Витфеля в беспомощное крошево. В этом бою не крылось издевки умелого над неловким; ничего личного, никаких чувств, даже возмездия или кары за самоуверенность. Напротив, проклятый Аника был деловит и сосредоточен, словно подрядился на скучную, но ответственную работу и намеревался исполнить заказ со всем возможным качеством, не тратя лишнего времени. Можно даже сказать, он был доброжелателен, оказывая противнику серьезную услугу, если, конечно, язык повернется сказать такое. Наступив сапогом на выпавшую саблю, Аника-воин дождался ответного хруста и повторил, прежде чем уйти, не оборачиваясь:
– Ты искал силу. Ты нашел.
– Работаешь на «Братство Св. Луки», мерзавец?! – прохрипел вслед Витфель, корчась от боли.
– Нет. Я работаю на тебя. На всех вас.
– Убей меня!
Аника-воин пожал плечами. Сейчас он напоминал учителя, который выслушал ответ редкостно тупого ученика. Даже спина его выражала разочарование.
Извиваясь червем, Эрнст сумел доползти до крыльца дома, где ждала любовника сговорчивая вдовушка, и лишь там потерял сознание.
Я еще не знал, что имя Аники-воина станет моей судьбой. Но колючий холодок двинулся вверх по хребту. Голова сделалась ясной-ясной, как рассветное солнце зимой. Моя судьба говорила со мной, просто язык судьбы трудно распознать сразу.
– Я найду его, Эрни. Он будет просить милостыню и отдавать тебе.
– Не надо, Людвиг. В последнее время я часто думаю: что Аника пытался сказать мне, вертя своим кропилом, и чего я не понял? Иногда кажется: вот-вот пойму…
– Поймешь, земляк. Когда я изувечу этого негодяя, поймешь.
– Не надо…
Калека просил за обидчика. Калека умолял оставить все как есть. Прежний Эрнст Витфель сказал бы совсем другое. У него сломали хребет, не руки.
От дыхания судьбы затылок покрывался льдом.
Пять долгих лет, ища Анику-воина в окрестностях Орзмунда, я встречал лишь его жертв. Польский гусар, грозный рубака-шляхтич; Большой Джон, мастер йоменри, не знавший равных на шестах и копьях; капитан пражских «Фехтовальщиков Пера», обласканных Рудольфом II; испанский идальго, ветеран битвы при Равенне; двое или трое Doppelsoldner, прошедших школу жизни, подобную моей… Задиры, вояки, победители. Сейчас это были калеки. Сукин сын Аника никогда не убивал. Даже в такой малости – милости! – он отказывал, хотя после его «крестин» солдаты кричали криком, моля о смерти, как о Господней благодати. Я расспрашивал жертв Аники, пытаясь выудить крохи правды, но всякий раз оставался ни с чем. Толстый, худой, прямой, сутулый, лысый, кудрявый; боевое кропило, алебарда, шпага, чешский дюсак, французский эсток, двуручник-биденхандер, ходский топорик… Похоже, ему было все равно, как выглядеть и чем драться.
Лишь бы дело происходило в окрестностях Орзмунда.
Он делал работу, смысл которой был темен для Медвежьего Когтя.
Тогда я стал искать по-другому. Оказываясь в здешних краях, я вел себя наглее наглого. Лез на рожон. Артикул ограничивает дуэли наемников, предлагая выбирать неопасное оружие и избегать смертельного исхода. Людвиг Беренклау плевать хотел на артикул. Лучшие бойцы принимали мой вызов, я дрался, дрался, дрался… Изредка, выныривая из счастливого угара, понимал: это настоящая жизнь. О такой судьбе я мечтал, не смея признаться. Жалованье? – ерунда. Военная карьера? – хлам. Подминать, доказывать, утверждать, чуя сладкий вкус победы на губах…
В такие минуты я благодарил Анику-воина за то, что он есть.
И продолжал искать.
Это стало навязчивой идеей. Он мне снился: никакой, и звать никак. Мы оба были проклятьем друг для друга и счастьем орзмундских жителей: самые яростные забияки скисали, будто молоко в летний зной, опасаясь напороться на Анику-воина или Медвежьего Когтя. Меня ведь тоже далеко не всякий знал в лицо. Мы могли оказаться где угодно, кем угодно. Да, я начал говорить: «мы», чувствуя в слове привкус чудовищного родства.
«Мы» распалось на «он» и «я», когда Аника-воин встретил меня на дороге из Ясича к Бродам.
– Ты искал силу. Ты нашел, – сказал случайный встречный человек, обнажив короткую саблю-симитарру.
Я, Людвиг Беренклау, был счастлив около минуты.
И несчастен – навеки.
* * *
Темнота сродни тишине: дно заброшенного колодца, где роятся страхи.
Сны забыли имя Петера Сьлядека. Дрема ласкала иных счастливчиков. Грезы качались на чужих ресницах. Даже непритязательные кошмары брезговали лютнистом, а страхи со дна колодца подмигивали: мы не сны! Сны не мы!.. Распахнутая настежь дверь спасала мало. Духота взяла штурмом опустевший кабак. Ночь, против ожидания, вместо прохлады несла полные горсти мрака, разбрасывая всюду жаркие, свалявшиеся комья шерсти. Петер кряхтел, вертелся с боку на бок; охапка соломы, служившая постелью, сбилась, соломинки лезли в нос. «Эй! Я здесь!» – беззвучно кричал он проходимцам-снам, пытаясь считать воображаемых овец, собак, доски в заборах… «Считай-считай! – язвили сны, шмыгая мимо. – Богатым будешь…» Мучила зависть к нищим: колченогий поводырь словно окаменел, ни звука, ни вздоха, зато смачно храпел слепец. Вот он заворочался, гулко пустил ветры и ухнул филином: «Охве! Охве студич! Волай мислюху, дец…» Снова захрапел. Кабак мнил себя бригантиной: поскрипывал, потрескивал, качался на темных волнах. В углах скреблись, пищали и дрались крысы, шуршали своры тараканов – самое, значит, что ни на есть снотворное общество.
Раньше бродяга чихать хотел на такие пустяки, а теперь – поди ж ты!..
У Хода Псоглавца, видимо, не было принято гулять за полночь, как в иных харчевнях. Едва калека Людвиг закончил свой рассказ, на дворе стемнело. Сперва все молчали, лишь французишки залпом допили вино; один поперхнулся и долго кашлял, багровея. Капитан-брабансон плюнул в сердцах, швырнул кабатчику гульден – Петера изумила щедрость вояки: ужин гульдена не стоил! – и стремглав вышел вон. За командиром увязались молодцы-пикинеры; следом начал расходиться и остальной народ. После краткой уборки Ход убрел спать в какую-то развалюху за коновязью, рачительно задув свечи и показав «ночлежникам» кулак: жечь огарки не позволяю!